— Диего… — прошелестело как сонный вздох.
Женщина повернулась в постели, взглянула на него.
— Жизнь моя… Иди ко мне…
Алатристе поставил стакан, приблизился, присел на край кровати, прикоснулся к теплому телу. «Жизнь моя», — сказала она. Ни кола, ни двора, хлеб насущный — и тот приходится снискивать шпагой, и сам он — не изящный кавалер, не светский любезник, которым восхищаются дамы на улицах и званых вечерах. Жизнь моя. На память ему внезапно пришла концовка стихотворения, услышанного накануне в доме Лопе:
Лунный свет коснулся неправдоподобно прекрасных глаз Марии де Кастро, четче очертил губы полуоткрытого рта, неодолимо притягивающего к себе: так влечет бездна, так манит пучина. Ну и что? — подумал капитан. Жизнь или не жизнь. Любовь моя или всех прочих. Мое безумие или мое благоразумие. Не все ли равно? Сегодня ночью он остался жив, остальное — не в счет. Имеющий глаза да видит, имеющий губы — пусть целует, а кто еще не вовсе обеззубел — кусается. Ни турки, ни еретики, ни альгвасилы, ни наемные убийцы — никто из всей той сволочи, что встречалась ему на жизненном пути, не сумел лишить его этой минуты. Как ни старались обратить его в бездыханное тело, он все еще дышит. Он — жив. И теперь, словно в подтверждение этого, рука Марии нежно скользит по его груди, задерживаясь поочередно на каждом из старых шрамов. «Жизнь моя», — повторила женщина. Уж, конечно, дон Франсиско де Кеведо не прошел бы мимо такого, уложил бы все происходящее в четырнадцать строк безупречного пятистопного ямба. А он, капитан Алатристе, лишь усмехнулся про себя. Хорошо остаться живым — пусть хоть на день или на час — в этом мире, где никто ничего тебе не подарит, где за все непременно придется платить, — до, после или во время. «Уплатил и я, — думал он. — Не знаю, когда и сколько, но уплатил, сомневаться не приходится, если жизнь выкатила мне такую награду. Видно, я заслужил, чтоб хотя бы одну ночь женщина так смотрела на меня».
III
Королевский дворец
— С нетерпением жду вашу новую комедию, сеньор де Кеведо.
Королева у нас была красавица. И француженка. Приходилась дочерью великому Генриху IV, имела от роду двадцать три года, белую кожу, ямочку на подбородке. Выговор у нее был такой же очаровательный, как и наружность, особенно когда с прелестным усердием, силясь произнести наши раскатистые кастильские «р», она слегка морщила лобик. Хоть величие ее величества и умерялось природным умом и тонкостью, однако всякий бы сразу сказал, что она рождена царствовать: эта чужестранка уселась на испанском престоле так же непринужденно и уютно, как ее свойственница Анна Австрийская, сестра Филиппа Четвертого и жена Людовика Тринадцатого — на престоле французском. Когда же неумолимый ход событий привел к схватке дряхлого испанского льва с молодым галльским волком — решалось, кому быть повелителем Европы, — обе королевы, воспитанные в строжайших понятиях о долге и чести, определяемых голубой кровью, без раздумий и колебаний поддержали своих августейших мужей, а интересы новых отечеств восприняли как свои собственные. Так что суровые времена, которые наступить не замедлили, породили любопытный парадокс: мы, испанцы, которыми правила француженка, резались с французами, которыми правила испанка. Вот, черт возьми, какие неожиданные коленца откалывают политика и война.