Лемке медлил еще секунду, потом выбрался из купе, благо окно было разбито, повис, держась за раму, и спрыгнул...
Поезд уходил, набирая скорость, а Лемке, спотыкаясь, шел по полотну к тому месту, где сгрудились вокруг телег всадники. Еще издали он приметил молодого есаула в светлой венгерке, наброшенной на плечи.
И есаул увидел его, что-то сказал своему адъютанту, пятнадцатилетнему пареньку в черкеске и мохнатой каракулевой шапке. Тот направил лошадь к Лемке, спросил звонко:
— Кто такой?!
Лемке не ответил, продолжал молча идти.
— Отвечай, когда спрашивают! — Лошадь под мальчишкой взвилась на дыбы, он замахнулся на Лемке нагайкой. И не ударил, встретив твердый немигающий взгляд светло-голубых, навыкате, глаз. Лемке остановился перед есаулом Брыловым, сидевшим на лошади. Небрежно приложив два пальца ко лбу, Лемке подчеркнуто громко сказал:
— Ротмистр Лемке... воевал в дивизии Каппеля.
— Куда ехали, господин ротмистр? — спросил есаул.
— Пробираюсь из Читы. Ищу какой-нибудь отряд, к которому можно было бы присоединиться. Хочу драться с большевиками. — Светлые глаза Лемке смотрели пристально на есаула, словно хотели получить ответ на один потаенный вопрос.
— Неблагодарное это занятие, господин ротмистр. — Есаул лениво махнул рукой.
— Почему же? После сегодняшнего-то куша? — сказал ротмистр и впился глазами в есаула. От напряжения даже испарина выступила на лбу.
— Какой куш, ротмистр! — усмехнулся есаул. — Барахло, тряпье!
Есаул повернул лошадь, и она медленно пошла. Бандиты расступились, пропуская своего атамана.
— В Монголию подаваться надо, ротмистр! — обернувшись, проговорил Брылов. — Под крыло барона Унгерна... — Он вдруг привстал в стременах и тонким голосом крикнул: — По коням!
Самым людным местом на станции Кедровка была базарная площадь. В эти трудные времена люди торговали всем. Стоя за лотками, кричали бабы, ходили в толпе раненые красноармейцы, беспризорники шныряли под лавками. Тарахтели по булыжнику брички, поскрипывали телеги. Около каменного, крашенного известью амбара стояла груженная скарбом подвода. Тощая лошадь то и дело нетерпеливо взмахивала головой — оводы не давали покоя. К ней подошел кряжистый старик с кудлатой седой бородой, отвязал поводья от столба. За стариком увязался сорокалетний мужчина в поддевке, застегнутой на все крючки.
— Евграфыч, не по-людски это! Я ж тебе самую божескую цену назначаю!
— Божескую цену при царе Горохе назначали, а теперь — тьфу! Керенки — тьфу! Колчаковские твои деньги — и того хуже! Ты мне золотую десяточку положь — вот и овес твой будет! А нет, так нехай сгниет — не продам! А про советские бумажки и вовсе не толкуй!
Подвода, переваливаясь, заскрипела. Мужчина в поддевке устремился вслед за стариком, что-то говорил ему на ходу, совал пачки мятых денег.
Когда телега отъехала, стал виден стоявший у стены человек. Он с трудом держался на ногах, привалясь спиной к стене. Колени его подгибались. Запрокинутое лицо без кровинки, рот полуоткрыт, он тяжело, с хрипом дышал. Широко раскрытые глаза смотрели в одну точку ничего не понимающим, пустым взглядом. Это был Шилов. Вместо кожанки на нем потрепанный пиджак и темно-синяя косоворотка, порыжевшие от пыли сапоги, картуз с лакированным козырьком. На ремне, который опоясывал косоворотку, — раскрытая кобура, из нее торчала рукоятка нагана. К запястью левой руки наручником был пристегнут раскрытый баул, такой же, как тот, в котором везли золото.