Ардашев хотел было уже вернуться в залу, как подле него возникла мадам Ренни.
– И как вы находите этого мальчика? – негромко вымолвила журналистка. – Не правда ли, он очарователен?
– Не знаю. Я предпочитаю смотреть, как танцуют женщины.
– Я пыталась пригласить мотреб[79], но они отказались. В Персии правоверные женщины не могут танцевать, а тем более выделывать акробатические номера перед чужими мужчинами. Это позволительно только юношам. Здесь, как вам известно, даже театр сугубо мужской. Ничего не поделаешь, шариат.
– Да, – скривил губы в усмешке статский советник. – Однако это не мешает им иметь целую улицу «красных фонарей» или вполне открыто заниматься «бачэ-бази», тогда как однополая любовь противоречит человеческой природе.
– А вы строги, как пастырь, – весело проговорила она. – Неужели вы никогда не грешите?
– Стараюсь, но не всегда получается.
– И какого же рода ваши грехи?
– Например, не соблюдаю пост.
– Надо же! – воскликнула француженка. – Да вы почти святой! А мне однажды пришлось общаться с настоящим палачом. Я получила редакционное задание и отправилась с ним на встречу. Через некоторое время ко мне подошел приличного вида мужчина. Он выглядел безукоризненно. – Она внимательно посмотрела на собеседника и добавила: – и даже был чем-то похож на вас…
– На меня? – Ардашев удивленно повел бровью. – И чем же?
– От вас, как и от него, веет холодом. И у меня такое чувство, что вы вполне легко могли бы нажать на курок или вогнать лезвие в чье-нибудь сердце… А может, я все-таки ошибаюсь? – Мадам Ренни уставилась на статского советника, явно ожидая от него прямого ответа.
Клим Пантелеевич пожал плечами и вымолвил:
– Все зависит от конкретных обстоятельств. Однако я бы предпочел дослушать ваш рассказ, нежели блуждать по закоулкам моей души.
– Хорошо, – согласилась она. – Мы беседовали в одном уютном парижском кафе. Он был чрезвычайно вежлив, и первое время разговор не клеился. Мне приходилось выцарапывать у него каждое слово. И только бутылка хорошего вина смогла расшевелить экзекутора. После двух бокалов он принялся рассуждать о преимуществах гильотины над другими видами казни. Он говорил об этом так же просто, как повар сравнивает качества разных блюд. Единственное, что его волновало – это запах крови, который постоянно его преследовал. С ним это случилось после двухсотой казни. В ту ночь ему пришлось обезглавить поочередно семь человек, и кровь наполнила поддон. Ее было так много, что она текла через край. Он смеялся надо мной, когда я спросила, как долго живет отделенная от туловища человеческая голова и правда ли, что она даже моргает. «Вздор! – воскликнул палач. – Полный вздор! Я сам это проверял и не раз брал отрубленную голову в руки. Работают только мускулы лица, как при нервном тике. И длится это максимум пятнадцать секунд после того, как нож гильотины опустится на шею приговоренного, не больше». Он помнил почти все казни и лица умерщвленных им людей. Он называл себя рукой правосудия и даже мечом Христа. Представляете? Больше всего мне запомнились глаза душегуба. Они были бесцветные, как мороженые устрицы. И когда он говорил со мной, то смотрел куда-то в сторону, словно узрел там Сатану.