– Сколько? – спросил он.
– Сочтемся, – сказал Никита. – Штос твой.
Тогда он взял свой том и поставил его на стол боком.
– За мной старого больше. Все вместе. Ставлю.
Никита стал метать.
– Не ставь на червонную, – сказал он Пушкину, – твоя дама не та.
Пушкин заинтересовался необыкновенно.
– А моя какая? – спросил он Никиту. – Не бубновая же?
– Ты не можешь этого знать, – сказал Всеволожский. – Может, и бубновая. Она.
Пушкин и не думал смеяться.
Он был суеверен и роскошен, Всеволожский. Выражался он всегда с роскошью, бубнового валета звал бубенным хлапом.
– Хлапа в игре не считаю.
Хлапа не считал, но и на него выигрывал.
К утру Никита бил все карты с оника.
Том пушкинских рукописей он отложил с некоторым уважением.
Пушкин шел домой пешком.
Ночь была ясней, чем день.
Его шаги звучали.
Он снял шляпу и низко поклонился.
Кому? Никого не было видно.
Петербургу. Он уезжал на юг.
Здесь Нева катилась ровно, царственно. Как всегда. Как катилась при Петре, как будет катиться при внуках.
Он уезжал завтра на юг, незнакомый.
Он поклонился Петербургу, как кланяются только человеку. Постоял, скинул шляпу. Всмотрелся. И повернул.
Был у генерала Раевского.
Генерал был не стар, суров и внимателен.
Он сказал Пушкину:
– Мой сын с вами дружен. Дочки малы. Вы едете с нами. Я еду в Крым. В Екатеринославе встретимся.
Генерал знал, что Пушкина высылают. Он смотрел на это как на неудачу по службе поручика или капитана.
И генерал прибавил неожиданно:
– Время пришло. Пора.
И кивнул головой.
И Пушкин понял, как генерал, быв героем народной Отечественной войны в 1812 году, ни одного дня не переставал быть отцом и теперь без малых дочек никак не мог ехать в Крым.
Сын его Николай был гусар и в Царском Селе привык его встречать, ждать его стихов.
А он сам, Пушкин? Он не был военным, а теперь был выслан и, стало быть, был беззащитен. Не тут-то было.
Нет, он не был беззащитен. Нет, он был воином, хотя и был только поэтом. Он был полководцем. Пехота ямбов, кавалерия хореев, казачьи пикеты эпиграмм, меткости смертельной, без промаха. Чем они были короче, тем страшнее, как пули. Генерал Раевский, генерал Отечественной войны, говорил с ним просто и кратко, как с младшим военным, поручиком или капитаном, другого вида оружия.
Он пережил Отечественную войну, никуда из Царского Села не уезжая. Он знал войну. Знал силу врагов. И в первой поэме – о древних богатырях, о враге всего русского – Черноморе – он думал о войне другого времени – войне за русскую славу и прелесть – Людмилу, древней войне, которая вдруг кажется войной будущего, – Черномор, тщедушный и малый, летал и так похитил Людмилу.
Казалось ему, почем знать, может быть, будет и такая война. И такая победа будет. Он думал о черной силе войны: измене. О Рогдае, о жирном Фарлафе.
Однажды Катерина Андреевна вдруг сказала ему, что он думает о Людмиле как о живой и что он, кажется, в нее, в Людмилу, влюблен. Он испугался, что сейчас упадет к ее коленам и признается, что в Людмиле, когда писал, всегда видел ее.
Так случалось с ним: думал о ней, он представлял себе, какой она была раньше. Поэтому, когда он писал о Людмиле, он писал о ней не без лукавства.