— Я всё же должен был ему сказать, что она больна, — пробормотал Тэйтон. — Просто я не замечал его: химик-практикант, совсем мальчик… мне и в голову ничего не приходило. Но если ты замечал, что он кружит вокруг неё, ты должен был…
Хейфец, уверенный в своей правоте, отмахнулся.
— Что должен? Я дал тебе слова никому об этом не распространяться и молчал. При этом она лезла ко всем — к Бельграно, к Лану, полезла бы и к Карвахалю, если бы не ненавидела их с сестрицей, но все они мудро шарахались от неё. А этот… любил он, видите ли… — Хейфец зло скривился и неожиданно как-то спокойно и даже задумчиво добавил. — Мне часто кажется, что наши беды вызваны дурным искажением языка. Некое слово, которое почему-то ушло, забылось или изменило значение, мешает нам понять суть. И я вспомнил его. Это слово — «похоть», оно почти не вспоминается, кажется несуществующим, но оно есть и каждодневно умело прикидывается любовью. Так умело, что и не отличишь. Мальчишку всего-навсего распирает похоть, он становится слеп и глух, перестаёт мыслить здраво, на глазах тупеет, совершает поступки, которых сам стыдился бы, будь он в здравом уме, он превращается в наркомана, зависящего от очередной блудной дозы, а мы говорим, что это любовь? Опомнитесь. Любовь встречается столь же редко, как гений. А это простая похоть, вожделение без любви, со всеми атрибутами любви, но на деле — пустота. Но вот беда, слово… слово ушло, забылось, и вместе с ним исчезло и понимание. Мы теперь и определить-то уже не можем, чем это — неназываемое и ставшее непроизносимым, — отличается от любви? А это — обычное блудное помешательство, наркомания распутства, страстный алкоголизм, но чем опьянение женским телом лучше опьянения вином?
— Господи, Хейфец, что вы говорите? — Гриффин отвернулся, снял очки и начал нервно протирать стекла кончиком рубашки. — Как можно так, ведь он и так наказан. Если он заболел… Зачем усугублять… — Он утомлённо потёр лицо руками и надел очки.
— А я и не усугубляю, Лори, — откликнулся Хейфец. — Я просто не понимаю, почему мистер Хэмилтон обвиняет меня в том, что у него нет ни чести, ни совести, ни понятия о морали, и я пытаюсь объяснить ему, что винить в подобных случаях нужно только самого себя.
— Господи, беда за бедой, — пробормотал Тэйтон. Он обернулся к Долорес. — Что мне делать, Долли? — несмотря на горе, оглушавшее Хэмилтона, он поднял голову на Арчибальда Тэйтона. Тот смотрел на будущую жену и ждал её слов, как приговора. Он выглядел совсем обессиленным.
Долорес ответила со спокойным практицизмом разумной домохозяйки:
— Пообедать, ты с ног валишься, потом забрать тело и приготовить к похоронам. Остальное подождёт.
Карвахаль вмешался и сказал, что тело заберёт он. Долорес кивнула и, взяв Тэйтона за руку, потащила его на кухню, где уже гремела кастрюлями Мелетия. Карвахаль вышел, явно направляясь в полицию, и вскоре во дворе послышался шум мотора.
Хейфец и Хэмилтон остались вдвоём. Это был тет-а-тет, крайне неприятный для обоих, и оба поторопились разойтись: врач — к себе в кабинет, Хэмилтон — в свою спальню.