При этом хоть хмель и отпустил Хэмилтона, чувствовал он себя дурно: у него сжимало виски и болело горло. К ночи ему неожиданно стало совсем плохо, все тело ломило, и он вынужден был спуститься к ненавистному Хейфецу — попросить что-нибудь от головной боли и простуды.
Там застал Винкельмана — с жутким прострелом поясницы. Немец жалобно охал и требовал, чтобы Хейфец вылечил его немедленно, ну, самое позднее, к утру, а еврей злился и читал немцу длинную нудную проповедь о том, что в годы почтенного херра Винкельмана речь уже не о том, чтобы сохранить здоровье, а о том, чтобы выбрать болезнь по своему вкусу. Немец зло огрызнулся: он почти не пьёт, не курит, катается на лыжах, и здоровье у него отменное, а прострел — потому что просто на раскопе продуло. И вообще, он гораздо чаще встречал старых археологов, чем старых врачей.
Последнее суждение смутило Хейфеца, и он заткнулся.
Простуда Хэмилтона тоже удивила медика, хотя он ничего не сказал, но молча дал ему необходимые лекарства. Температуру аспирин быстро сбил, но вскоре заложило нос, начался кашель, и Стивен понял, что где-то всерьёз простудился. Болеть ему совсем не хотелось, но несколько дней пришлось провести в постели. Эти дни — дни без Галатеи — показались ему совсем пустыми, вычеркнутыми из жизни. Заходил — и часто — обеспокоенный Гриффин, Хейфец заносил лекарства и давал рекомендации. Весьма дельные.
Простуда оказалась тяжёлой, как ангина, с тошнотой и мучительными приступами кашля, с тупой головной болью и воспалением шеи. Ночами Стивен потел под одеялом, но стоило его отбросить — начинал мёрзнуть. Полегчало ему только через неделю.
Когда Стивен смог выйти в гостиную — на вилле, как оказалось, ничего не изменилось, Берта Винкельман всё так же, как и раньше суетилась в лаборатории, делая и свои, и его анализы, работая за двоих. Гриффин с утра до ночи пропадал с давно поправившимся Винкельманом на раскопе, Карвахаль с Бельграно продолжали раскапывать диктерион, Сарианиди и Лану что-то пытались прочесть имя на снимке рукояти меча, а Тэйтон и Хейфец курсировали между третьим этажом, лабораторией и раскопами. Все были заняты и деловиты.
Хэмилтон не знал, перевели ли Тэйтону содержание надгробной надписи, обнаруженной на Нижнем раскопе, или Лану скрыл её от него, но, в принципе, это было ему глубоко безразлично. Ему нужна была только Галатея.
Но она, как сказал Хейфец, снова приболела.
В четверг Стивен, выйдя утром в гостиную, неожиданно попал на праздник, впрочем, совсем небольшой.
Рамон Карвахаль отмечал в кругу коллег свой день рождения, стол был украшен цветами, несколькими тортами, бессчётным количеством спиртного и какой-то мешаниной, которую приготовила Долорес Карвахаль. Её называли национальным испанским блюдом, но Хэмилтону наложенное ему в тарелку месиво совсем не понравилось, оно было острым и пряным. Миссис Тэйтон не вышла из своей комнаты, сославшись на головную боль, и мир померк для Хэмилтона: он не видел её уже больше недели и умирал от тоски.
Стивен уже не мог жить без её божественного тела, хищной красоты жадного рта и изощрённого умения любить. Мир несколько сузился для него, сконцентрировавшись только на ней, на даримом ею наслаждении и на его собственной опьяняющей страсти. Все остальное было неважно, вторично, неинтересно, всё заполонила собой Галатея. Хэмилтон с тоской слушал тосты, которые произносились в честь испанца, но думал только о той комнате на вилле, где была сейчас Галатея, и мечтал о ней. Однако увидеться или хотя бы — перекинуться взглядом, возможности не было. Тэйтон почти не пил, хотя произнёс восторженный тост за здравие Карвахаля, Хейфеца же нигде не было, и он наверняка, как Цербер у врат Аида, стерёг Галатею.