— Да, перепёлочка… Кажется, я… скоро уеду.
Она извернулась в его руках и, роняя платок с плеч, сколь крепко могла, обнимала:
— Ку-да-а?
— Как куда? Мы — люди бездны. Мы исчезаем, откуда выплыли, — в лагерь, — рассудливо объяснял Глеб.
— За что-о-оже?? — не словами, а стоном вышло из Симочки.
Глеб смотрел близко и даже недоумённо в глаза этой некрасивой девушки, любовь которой так нечаянно, так без усилий заслужил. Она была захвачена его судьбою больше, чем он сам.
— Можно было и остаться. Но в другой лаборатории. Мы всё равно не были бы вместе.
(Он так сейчас выговорил, будто именно из-за этого в кабинете Антона отказался. Но он выговорил механическим сочетанием звуков, как говорил и Вокодер. На самом деле таково было арестантское крайнее положение, что и перейдя в другую лабораторию, Глеб искал бы всего этого с женщиной, работающей рядом, и оставшись в Акустической — с любой другой женщиной, любого вида, назначенной работать за смежный стол вместо Симочки.) А она маленьким тельцем вся теснилась к нему и целовала.
Эти минувшие недели, после первого поцелуя, — зачем было щадить Симочку, жалеть её призрачное будущее счастье? Вряд ли найдёт она жениха, всё равно достанется кому-нибудь так. Сама идёт в руки, и с таким испугом стучит у обоих… Перед тем, как нырнуть в лагеря, где уж этого ни за что не будет…
— Мне жаль будет уехать… так… Я хотел бы увезти память о… о твоём… о твоей… Вообще оставить тебя… с ребёнком…
Она стремглав опустила пристыженное лицо и сопротивлялась его пальцам, пытавшимся вновь запрокинуть ей голову.
— Перепёлочка… ну, не прячься… Ну, подними головку. Что ты замолчала? А ты — хочешь?
Она вскинула голову и изглубока сказала:
— Я буду вас ждать! Вам — пять осталось? — я буду вас пять лет ждать! А вы, когда освободитесь — вернётесь ко мне?
Он этого не говорил. Она поворачивала так, будто у него нет жены. Она обязательно хотела замуж, долгоносенькая!
Жена Глеба жила тут же, где-то в Москве. Где-то в Москве, но всё равно, как если бы и на Марсе.
А кроме Симочки на коленях и кроме жены на Марсе, ещё были в письменном столе захороненные — его этюды о русской революции, забравшие столько труда, втянувшие лучшие мысли. Его первые нащупывающие формулировки.
Ни клочка записей не выпускали с шарашки. Да и на обысках пересылок они могли дать ему только новый срок.
И надо было солгать сейчас! Солгать, пообещать, как это всегда обещается. И тогда, уезжая, безопасно оставить написанное у Симочки.
Но и во имя такой цели не было у него сил солгать перед глазами, смотревшими с надеждой.
Убегая от тех глаз, от того вопроса, он стал целовать её маленькие неокруглые плечи, оголённые из-под блузки его руками.
— Ты меня как-то спрашивала, что я всё пишу да пишу, — с затруднением сказал он.
— А что? Что ты пишешь? — любопытливо спросила Симочка.
Если б она не перебила, не спросила так жадно, — он бы, кажется, сейчас ей сам что-то рассказал. Но она с нетерпением спросила — и он насторожился. Он столько лет жил в мире, где протянуты были всюду хитрые незаметные проволочки мин, проволочки ко взрывателям.