— Связь давай! — кричу я на него, боясь поддаться жалости.
Засуетившись, он поспешно лезет из окопа. Последними уползают за бруствер его длинные, в глине сапоги.
— Провод дерните! — кричит он уже оттуда. — Чтоб не спутать мне.
И едва успевает отползти — тррах!
— Шумилин!
Высунувшись, ищу его глазами. Нету. Потревоженная кукуруза указывает след. У меня отлегло от сердца: жив.
— Товарищ лейтенант! — зовет меня радист. Он нашел повреждение. Повернув рацию задней стенкой ко мне, показывает дыру от осколка. Всовывает в нее палец. Лицо радостное: он не виноват.
Стискиваю зубы, чтоб не обругать его. И тут замечаю Коханюка. Сидит в углу окопа, острый носик в крупных каплях пота, широко распахнутые вздрагивающие глаза. Вот бог послал разведчика. С ним не воевать, нос ему утирать.
— Гранаты неси! — кричу на него, чтоб не видеть его рядом.
В кукурузе артиллеристы разворачивают пушку. Успеют или не успеют? Оттого, что я ничего не делаю в такой момент, меня все раздражает. И Коханюк и радист. Набрасываюсь на радиста:
— Выкинь ты свою рацию к чертовой матери!
Не отрывая от меня испуганных глаз, он пятится в землянку, уволакивает рацию за собой. Какие-то стекла пересыпаются в ней и гремят.
Тррах!
Я успеваю заметить, откуда бьет. Это из посадки справа, «фердинанд». Высунется, выстрелит и упятится назад. Если его не уничтожить, он эти пятидесятисемимиллиметровки в кукурузе расщелкает по одной. А у меня связи нет.
— Связь! — кричу я Коханюку. — Ну, быстро! Тут сзади наклоняется в окоп чье-то незнакомое грязное лицо.
— Артиллеристы?
— Ну!
— Девятьсот шестнадцатого полка?
— Ну, говори!
— Связист ваш там, в воронке. Раненый.
Хватаю автомат:
— Ждите здесь.
Выскакиваю из окопа. Петляя, бегу между разрывами. Кукуруза кончается. Пустое, голое место. Низкая трава. Разрыв! Падаю. В бомбовую воронку скатываюсь головой вниз. На дне ее, на чьей-то шинели, лежит Шумилин, голый до пояса. Рядом мальчишка-пехотинец, тоже раненный и перевязанный уже.
— Да лежите вы, дядя, — просит он плачущим голосом, беспокойно оглядываясь и удерживая Шумилина. Но тот опять пытается встать, хрипит:
— Помощь мне!
И вдруг увидел меня. Глаза, горячечные, сухие, потянулись ко мне исступленно:
— Помощь мне, товарищ лейтенант! Жена умерла, получил письмо… Нельзя умирать мне… Детишек трое… Помощь мне надо!..
И рвется встать, словно боясь, что, лежачего, смерть одолеет его.
— Сейчас перевяжу! Лежи!
А вижу, что ему уже ничего не поможет. Руки, ребра — перебито все. Даже голенища сапог исполосованы осколками. Он истекает кровью. Снаряд, видно, разорвался рядом. Как он жив до сих пор? Наверное, одним этим сознанием, что нельзя ему умирать.
— Сейчас, сейчас, — говорю я и не могу выдержать его просящего взгляда.
— Намучився я з ним, — жалуется пехотинец. — Тут такэ робыться, а вин нэ лежить. Нэ чулы, товарищ лейтенант, отбили нимца?
— Отбили…
Я рву рубашку Шумилину на широкие полосы, бинтую, и они сразу же намокают кровью. Так вот почему Шумилин не хотел идти на плацдарм. Дети! Этого я еще не понимаю, но чувствую, что ради детей на все можно пойти. Даже на унижение. И все-таки он ни на кого не переложил свою судьбу.