Яценко, отойдя к окну, заложил руки за спину, улыбается загадочно. У меня от радостного предчувствия сжало сердце. За что? За Запорожье? Но тогда наш полк перекинули в другую армию, и говорили, наградные затерялись. А может быть, нашлись? Бывают такие случаи. Или за Ингулец?
Множество честолюбивых надежд проносится в голове моей, пока я со сладко замершим сердцем беру список из рук писаря. Что? «Звездочка»? «Отечественная война»? А может быть, «Знамя»? Под Запорожьем, говорят, к «Красному Знамени» представляли. Я успеваю даже подумать, что об этом узнает младший лейтенант с родинкой, перед которой я только что смущался. И это приятно мне сознавать.
Буквы скачут у меня перед глазами. Орден Красного Знамени — один человек. Красной Звезды — трое. Меня нет. Растерянно смотрю список награжденных медалями. Последняя фамилия как черта над обрывом. А дальше — пустота! Как же так? Я шел сюда, ничего не имея, и сейчас не имею ничего. Но я чувствую себя ограбленным. И тут от отчаяния, наверное, я делаю то, о чем после много раз вспоминал со стыдом. Я переворачиваю список и смотрю на обороте, на чистой стороне. Яценко хохочет:
— Тебе что, мало? Сколько из его взвода награждено?
— Трое, товарищ капитан!
— Видишь — трое! — Яценко чистой рукой отбирает у меня список. — Васин твой?
— Мой.
— «За отвагу». Панченко твой?
— Мой.
— «За отвагу». Парцвания твой?
Был мой. Он как-то говорил мне в откровенную минуту, ласково блестя своими круглыми, черными, будто слезой подернутыми глазами: «Ай, товарищ лейтенант, на Кавказе столько орденами награждено! За табак! За чайный лист! За цитрусовые! Все женщины с орденами. Стыдно, на войне был и без ордена приехал. Скажут, не воевал Парцвания». На нем, на торговом работнике, боевая серебряная медаль на черном костюме была бы заметней, чем орден на летчике.
— Убит Парцвания. А Шумилин награжден? Я что-то не видел его фамилию.
— Шумилин. — Яценко бросил в рот ягоду, сверху вниз ведет пальцем по строчкам. — Шумилин… Шумилин… — Бросил еще несколько ягод в рот, быстро прожевывает. Прямые подбритые брони сошлись у переносицы. — Это какой же Шумилин?
— Связист. Лет сорок пять, пожилой такой.
— Шуми-илин… — Палец срывается с бумаги. — Нет, нету. Он что, подвиг какой-нибудь совершил?
— Никакого он такого подвига не совершал.
Мне вдруг так обидно становится за Шумилина, что я уже не могу себя удержать.
— С сорок первого года воюет человек, какой еще подвиг нужен? За труд — за свеклу, за лен — орденами награждают. Что ж, он на фронте меньше потрудился, меньше земли лопатой перекопал? Под бомбами, под снарядами… Ранен три раза. Такой связист, что куда угодно бери с собой — пойдет, слова не скажет. Хоть на этом же, на плацдарме…
Писарь, сразу став серьезным, выражает официальное сочувствие. Он грустно кивает головой, и медаль на его груди качается и поблескивает.
— Постой, постой! — останавливает меня Яценко, поражаясь такой горячности. — Да ты что, собственно, меня за советскую власть агитируешь?
И хохочет на весь штаб, начальственно уверенный в своем остроумии.