— Теперь сарайной жизни конец, надышались вольным воздухом, — сказал Лёшка и вздохнул. — Чуть рассветлит — надо в деревню перебираться.
— Переведут организованно, — сказал Тележка. Он уже давно вырыл гальюны на всю нашу армию и теперь снова жил и работал с нами.
Но Лёшка, несмотря на свой незрелый возраст, был мужичок себе на уме. Предприимчивость так и кипела в нём.
— На Бога надейся, — сказал Лёшка с мудрой улыбкой.
Деревня Щёткино лежала немножко левее нашего фронта работ, километрах в полутора. Мы жили в её гумнах, совсем неподалеку от крайних домов, не встречаясь с её обитателями, занятые только своей работой, не имея никакой возможности выбиться из жестокого её ритма. Мы уходили затемно и приходили в темноте. Полевая наша кухня окопалась в лесочке, там мы и ели. Деревня нам была не нужна, мы были сами по себе, они — сами по себе. Знали только, что стоит Щёткино на двух берегах расширявшейся в деревенской своей части речки, что большая часть деревни стоит на той стороне, ближе к нашей трассе, и там же помещается наш штаб, и что есть ещё малая часть Щёткина, как бы затыльная, заречная его часть.
В сарае становилось всё холодней, но небо начало светлеть, и было уже видно, как серые недобрые тучи всползали на небо. Мы все стояли у сарайных дверей и смотрели в поле.
— Сходим постучимся, — сказал Лёшка. — Чем зябнуть, всё лучше.
Он двинулся к двери. Я пошёл за ним.
— А ты посиди, — сказал Лёшка, не оглядываясь, — чего тебе-то. Я всё сделаю.
— Я с тобой, — сказал я.
Мы пошли по узкой невидной тропке, по застывшей, сцепленной крепким заморозком земле. Было ещё темновато, и, хотя брезжило утро, казалось, что это сумерки и скоро настанет вечер. Деревня была голая и грязная, как немытая ладонь, вся какая-то пустая. Безрадостно было идти по её неприветным улицам.
Дома были какие-то полуслепые, и по Лёшкиной походке я видел, что ему неохота идти и проситься на ночлег ни в один из этих домов.
— Пойдём туда, за речку, через мост, — сказал он.
Мы спустились и пошли через мостик, ветхий, пугливо вздрагивающий под нашими шагами, потом поднялись в гору. Здесь у домов не было даже палисадников, ограды дворов сплетены чёрт знает из чего — из веток, из пиалок с надетыми на них ржавыми банками, из обрезков старой кровли, разноцветных тесинок, хвороста и прочего барахла.
— Бедность, — сказал Лёшка пригорюнившимся голосом. — Бедность, куда там. Толканёмся сюда?
Я кивнул. Дом был серый, старый, с похилившейся набок крышей, похожий на больного человека, которому уже трудно держать голову прямо. В окнах мелькал слабый огонек; видно, хозяйка встала спозаранку и теперь растапливала печь.
Лёшка взошёл на крылечко и постучал. Дверь открылась.
Лёшка сказал:
— Баушк, мы хочем у тебя ночевать.
Она сказала:
— А вас сколько?
Лёшка сказал:
— Ну, пятеро! Не замерзать же в сарае!
— Вы московские, что ль, ополченцы?
— Ну да.
— Прямо не знаю. Не знаю и не знаю. Изба-то махонькая, кроватев нету.
— Мы на полу, что вы, баушк.
— Было бы тепло, — сказал я.
— Топить-то мы топим…
— И мы когда дров притащим, — сказал я.