Знал бы, что будет после, – ни за что бы не разрешал, а вытолкал бы с хутора взашей.
Она вновь стала убегать – Анче. Теперь уже в компании Васьки. Однажды, потеряв терпение от рутинной работы и долгого молчания друга, завороженного перебиранием ветоши, она вскочила и метнулась за дверь с обиженным и бледным лицом. Уловив повисшую в воздухе обиду, Васька кинулся следом. Бах и глазом не успел моргнуть, как оба пропали в чаще. Вернулись к вечеру – улыбчивые, довольные. С тех пор и поехало вновь: убегания, ожидания, убегания…
Бах по привычке шел пережидать их отсутствие в ледник; но даже ледниковый холод не помогал справиться с новым страхом – что бесприютная Васькина душа вдруг захочет свободы и полетит прочь с хутора, а доверчивая Анче полетит следом. Когда же беглецы возвращались домой – возбужденные, запыхавшиеся от движения и радости, – Бах чувствовал облегчение, похожее на боль, и похожую на боль же странную признательность к Ваське: за то ли, что вернулся домой и привел за собой Анче, или за то, что та была в лесу не одна.
Да, теперь Бах зависел от этого мальчика – от безродного приблудыша, которого сам поймал когда-то в рыболовную сеть, сам затащил в дом, сам приютил, прикормил и оставил зимовать.
Да, теперь против Баха они были вдвоем – два ребенка, объединенные молодостью и сплоченные отшельнической жизнью.
Что мог он противопоставить им? Каким еще оружием воспользоваться?
Начал было водить их вечерами на обрыв – любоваться закатами. Подумалось: вдруг вечная красота Волги тронет их сердца и напитает спокойствием? Не то чтобы надеялся, но за неимением прочих друзей призывал реку к себе в союзники. Та откликнулась: разливала по своему гладкому телу такие зори и вышивала по ним волнами такие узоры, что у стоявшего на утесе Баха от восторга пощипывало глаза. Дети же его восхищения не разделяли – их гораздо больше занимали огни далекого Гнаденталя. Заметив этот опасный интерес, Бах спохватился и прекратил вечерние вылазки.
Никакого иного оружия в арсенале Баха не было. А у Васьки – было. Самое грозное из всех средств и самое коварное – язык.
Анче заговорила сразу же после возвращения Васьки – целыми фразами и предложениями, торопливо, захлебываясь от чувств. Когда Васька бодрствовал – обращалась к нему: возбужденно рассказывала что-то, спрашивала, требуя ответа, повторяя за ним или споря. Когда он спал – обращалась к пробегающей ящерице или к пролетающей птице, к яблоням в саду, к траве под крыльцом и мерзлой рыбе в леднике. Бормотала часто одно и то же на разные лады, пробуя на вкус интонации и тембры. Казалось, ей не было большой разницы, о чем говорить и с кем, – лишь бы шевелить язычком и шлепать губами, рождая звуки, увязывая их в слова, а слова – в предложения. Часто – перед сном или уединившись за домом – говорила сама с собой, и даже эти никем не слышимые упражнения дарили ей удовольствие.
А с Бахом – не говорила. Оттого ли, что связывающее их молчание было не тягостью и не препятствием, а, наоборот, формой понимания – и любое произнесенное слово нарушило бы эту связь; или оттого, что боялась обидеть Баха; или оттого, что не была уверена, поймет ли он ее.