Шофер катил сквозь ночь, распевая во все горло. Эмоции захлестнули Адольфа. Он тихонько плакал. Так подействовал венский вальс: он был такой веселый, что наполнял сердце бесконечной грустью.
Хуго Гутманн теперь боялся его.
Гитлер стоял в углу, прямой, багровый, не сомневающийся в своей правоте и не желающий молчать.
– Он дезертир! Я уверяю вас, что Шёндорф дезертир!
Адъютант дал вестовому Гитлеру выпустить пар, ибо, когда его заставляли молчать, он становился еще неистовее. Как всегда в затруднении, адъютант приглаживал пальцем усы. Это лучше всего его успокаивало – потрогать себя или увидеть, такого удалого, в зеркале.
Война затягивалась. Уже несколько месяцев противники бились за один клочок земли, продвигаясь на двадцать метров, отступая на сто. Люди с обеих сторон устали; эта позиционная война рождала у них чувство, что они попали в западню, в клетку, из которой никогда не выберутся, разве только мертвыми. Командование подтвердило эти дурные предзнаменования: было ошибкой отправлять подлеченных раненых на те же поля, где смерть их в первый раз пощадила; людям казалось, что их вернули сюда для того, чтобы на сей раз она, смерть, сделала свое дело наверняка. В армии зрели бунтарские настроения. И даже хорошие солдаты пытались дезертировать.
Хуго Гутманн понимал их, хотя должен был бы осуждать. Разве сам он не мечтал вырваться из всего этого? Мало кому из беглецов удалось незаметно исчезнуть. Многих задержали и расстреляли. Нашлись и такие, что измыслили путь побега похитрее: сами себе наносили раны, чтобы отправиться в тыл.
Связной Гитлер так рвался в бой за свою страну, что был последним, кто мог бы заподозрить в этом солдат. К несчастью, однажды кто-то открыл ему глаза, и с тех пор, вне себя, он ставил под сомнение подлинность всякой раны. Каждое утро он приходил с санитарами и проводил дознание. Он научился безошибочно отличать «самострелов»: от выстрела в упор на коже или одежде оставались следы пороха.
Этим критерием он пользовался несколько недель – как иные ни отпирались, – и люди садились в тюрьму на годы. Однако бравые солдаты, безупречные воины пожаловались в штаб: в ближнем бою выстрелы в упор тоже случаются, так что следы пороха не могут быть основанием для обвинения в симуляции. В штабе, опасаясь серьезного бунта на этой затянувшейся войне, сдались и прекратили расследования.
Гитлер рвал и метал. Ему нравилось его решение – он вообще любил простые решения, – и было невыносимо, что им больше не пользуются. Теперь он подозревал всех и каждого в антипатриотичных ранениях. Он подвергал умирающих допросу, скептически разглядывал кости, торчащие из развороченной плоти, он стал инквизитором среди медицинского персонала. Возмущенные врачи попросили адъютанта урезонить его. Эту миссию Хуго Гутманн и выполнял.
– Если давать такое послабление, немецкая армия будет деморализована, – протестовал Гитлер.
– Вестовой Гитлер, боевой дух не поднимают террором.
– Вы упрекаете меня за мой энтузиазм?
– Я вас ни в чем не упрекаю. Вы ефрейтор, которым гордится Германия; ваш Железный крест тому доказательство. Если бы все верили в родину, как вы, нам некого было бы подозревать. Тем не менее вот мой приказ: я запрещаю вам приближаться к раненым, дайте медицинским бригадам делать свою работу. Понятно? Иначе я посажу вас в карцер. Вы свободны.