— Всемилостивейший Государь…
Это вдруг Лисицын услышал свой собственный голос. Но будто и чужой — хриплый, каркающий. Слова еле выговаривает высохшей глоткой, неповоротливым языком.
Император вроде бы не понял, зато понял сразу Полуяров. Двинулся к Лисицыну, давая ему знать, что сожрет его без жалости.
— Всемилостивый Государь!
Теперь вот его, Лисицына, голос. Звонче, крепче.
— Да? — Император обернулся.
— Сотник Лисицын! — гаркнул Юра. — Я подтверждаю все, сказанное сотником Криговым относительно Баласаняна. В представлении к награде отказано командованием в последний момент именно под тем предлогом, как сказано было Криговым. При мне-с.
— Кем же из командования? — вкрадчиво уточнил Государь.
Лисицын молчал. Знал: не простят. Спасти товарища одно дело, а указать на виновного — другое. Государь насмешливо вперился ему в лицо, кажется, и сам уже догадавшись, кого покрывают офицеры. Сердце ухало. Храбрость прошла, накатило предвкушение беды и сознание бездарности того, как загубили они с Криговым свои жизни.
Полуяров прокашлялся.
— Мной, Всемилостивый Государь. Готов объясниться лично.
— Пожалуй, что придется. Потому что такому мы наших офицеров и солдат, Владимир Витальевич, учить не можем. Потому что великая Россия была и будет снова страной для всех народов, которые жили в ней и пожелают снова в нее войти. Общим домом, общим делом — иначе никогда нам не собрать ее по осколкам. Я тут деру глотку, Владимир Витальевич, обещаю прощение бунтовщикам, которые раскаются и вернутся, а у нас, оказывается, прямо тут такое… Под боком.
— Позвольте лично, без свидетелей, Всемилостивый Государь…
Атаман Полуяров побагровел, стал заикаться.
— Я, Владимир Витальевич, просил у тебя полсотни бойцов, с которыми можно было бы мир перевернуть. Поверил тебе. А за тобой, оказывается, пересчитывать все надо. Сдай шашку, прошу тебя, вон хоть Буре.
— Государь… Аркадий Михайлович…
— Не сметь.
Император обернулся к однорукому генералу Буре:
— Александр Степанович. Прими временно командование. А там поглядим.
Генерал Буря — сухой, жесткий — моргнул и резко шагнул к Полуярову, протянул единственную руку за атаманской шашкой:
— Пожалуйте сдать-с, Владимир Витальевич.
И все это — прямо перед Лисицыным, прямо перед Криговым, прямо на глазах у всей полусотни, в гробовой тишине, в белом мраморе и бледном золоте Георгиевской залы. Казаки все глядели куда-то вдаль, на Полуярова не отваживался смотреть никто.
Полуяров неловко, через жирный свой бок, через огромные, как взлетные полосы, погоны принялся сдергивать ремень с шашкой, зацепился, потом стал отстегивать от шашки ремень, и все это время строй молчал; и Государь молчал.
Наконец Полуяров справился, Буря принял бесполезную шашку, все затаились.
— Казачество — это братство, которому полтысячи лет. Не кровь делала казака казаком, а доблесть и верность Отчизне, воинской традиции. Не возродим мы Отчизны, если не будем лелеять наши традиции! Не воспрянем из пепла, если предадим предков. Не поднимемся с колен, если не будем помнить своей истории! Эта форма, которую вам пошили, ее ваши прапрадеды носили. Не убогий кургузый камуфляж той армии, которая Россию не уберегла. Не зеленое сукно безбожников. А те мундиры, на погонах которых было написано: совесть и честь, доблесть и верность! Совесть, Владимир Витальевич, и честь. Ступайте.