Всё почти закончено, напоминает она себе, и (какой забавной может быть жизнь) это тот самый момент, когда день начинает рушиться.
Сотрудник службы безопасности кампуса, который старше остальных обеспечивающих порядок на церемонии (восемнадцать лет спустя она идентифицирует его по газетной фотографии Куинсленда как капитана С. Хеффернэна), поднимает верёвочный барьер на дальней стороне прямоугольника привезённой земли. Запоминается он ей только одним: на рубашке цвета хаки у него, как мог бы сказать её муж, «большущая бляха»; Скотт и оба его спутника ныряют под бархатную верёвку синхронно, словно один человек.
Толпа тоже движется к автомобильной стоянке вместе с главными участниками церемонии… за одним исключением. Блонди не направляется к автомобильной стоянке. Блонди всё ещё стоит с той стороны прямоугольного участка привезённой земли, которая обращена к автомобильной стоянке. Несколько людей сталкиваются с ним, и ему всё-таки приходится отступить назад, на выжженную землю, где в 1991 году распахнёт двери библиотека Шипмана (естественно, если можно верить обещаниям главного подрядчика). Потом он начинает двигаться против потока, расцепляет руки, чтобы оттолкнуть девушку, которая возникает слева от него, а потом юношу, появившегося справа. Губы его по-прежнему шевелятся. Поначалу Лизи вновь думает, что он молится про себя, но потом слышит несвязные слова, какую-то галиматью (такое мог бы написать плохой подражатель Джеймса Джойса), и впервые её охватывает настоящая тревога. Такие странные синие глаза Блонди сфокусированы на её муже, только на нём и ни на ком больше, и Лизи понимает, что он не собирается обсуждать отъезжающих или скрытый религиозный подтекст романов Скотта. Это не простой ковбой глубокого космоса.
— Колокольный звон движется по улице Ангелов, — говорит Блонди (говорит Герд Аллен Коул), который большую часть семнадцатого года своей жизни провёл в дорогой частной психиатрической клинике в Виргинии, откуда его выписали с диагнозом «здоров». Лизи слышит каждое слово. Они долетают до неё сквозь шум толпы, гул разговоров с той же лёгкостью, с какой острый нож разрезает кекс. — Этот давящий звук всё равно что дождь по жестяной крыше! Грязные цветы, грязные и сладкие, вот как колокола звучат в моём подвале, как будто ты этого не знаешь!
Правая кисть, которая чуть ли не вся состоит из длинных пальцев, движется к подолу белой рубашки, и Лизи точно понимает, что сейчас произойдёт. Понимание приходит к ней от телевизионных образов (Джордж Уоллес, Артур Бреммер)[22] из детства. Она смотрит на Скотта, но Скотт разговаривает с Дэшмайлом. Дэшмайл смотрит на Стефана Куинслен, да, раздражение, написанное на лице Дэшмайла, говорит фотографу: «Хватит! Достаточно! Фотографий! Для одного дня Спасибо!» Куинсленд смотрит на фотоаппарат, что-то там поднастраивает. «Тонех» Эддингтон уставился на блокнот, что-то записывает. Лизи ловит взглядом копа в рубашке цвета хаки с бляхой на ней. Коп смотрит на толпу, да только на другую часть долбаной толпы. Такое невозможно, не может она видеть всех этих людей и Блонди, но она может, она видит, видит даже, как двигаются губы Скотта, произнося слова: «Думаю, всё прошло очень даже неплохо», — эти слова он часто произносит после подобных событий, и о Боже, и Иисус Мария, и Иосиф-Плотник, она пытается выкрикнуть имя Скотта и предупредить его, но горло перехватывает, оно превращается в сухую, шершавую трубу. Лизи не может вымолвить ни слова, а Блонди уже задрал подол большой белой рубашки, и под ним пустые петли для ремня, плоский безволосый живот — живот форели, а к белой коже прижата рукоятка револьвера, которую обхватывают его пальцы, и она слышит, как он говорит, приближаясь к Скотту справа: «Если это закроет губы колоколов, работа будет закончена. Извини, папа».