Кровать была односпальной, застеленной розовыми нейлоновыми простынями, двумя пестрыми одеялами, изготовленными в третьем (а может, в четвертом или даже пятом) мире, а покрывало видело лучшие времена, когда служило шторой для стеклянной двери. К нему все еще была пришита лента, в которую продевались крючки. Единственный стул был изготовлен из корейского тростника, рядом стоял такой же журнальный столик со стеклянной столешницей. Кто-то из предыдущих жильцов – видимо, какой-то поклонник граффити, пророк несчастья? – загасил о него множество сигарет, почти создав рисунок из серых прожженных точек. На скользком линолеуме, красном с кремовыми прямоугольниками, напоминающими равиоли в томатном соусе, лежали два коврика с зеленым нейлоновым мехом.
Виктор выглянул из окна. Солнце зашло за крыши Западного Эктона – красные, серые, терракотовые под бледно-пепельным небом, в котором большой блестящий самолет летел к аэропорту Хитроу. Ветра не было, и воздух был чист и прозрачен. Вдали виднелась автострада, по ней стальным потоком струились машины. Она проходила позади садов на той улице, где стоял дом его родителей – вернее, дом, который они снимали на протяжении своей семейной жизни. Виктор был рад, что они умерли – не с какой-то традиционной или сентиментальной точки зрения вроде стыда встречи с ними или боязни причинить им боль, а просто потому, что одной заботой стало меньше. Однако он сильно любил мать или так часто твердил это себе, что сам поверил.
Попав в тюрьму, Виктор должен был начать регулярные встречи с психиатром. Судья, произнося приговор, повторил рекомендацию присяжных, что ему следует пройти психиатрическое лечение. Но он так ни разу и не увидел врача – из-за нехватки фондов или нехватки психиатров. Ему всего лишь один раз предложили пройти лечение два года назад, спросив, не хочет ли он вызваться добровольцем для групповой психотерапии в эксперименте, который проводил приходящий социолог. Виктор отказался, и больше разговоров на эту тему не было. Но в те первые дни в тюрьме, ожидая вызова к психиатру, он иногда обдумывал, что скажет этому мужчине или этой женщине, когда придет время. Больше всего он думал о своей фобии, о ее нелепом начале, о панике и неистовом гневе. Он и сам себя спрашивал: почему отпрыску счастливых в браке родителей, принадлежавших к среднему классу, детство которого большей частью было спокойным и вполне счастливым, понадобилось совершать немотивированные, безрассудные нападения на женщин.
Психиатр мог бы найти какие-то ответы. Сам Виктор не мог найти ни одного. Он приходил в гнев, когда думал о своем гневе, в панику и замешательство, когда пытался разобраться в своей панике. Иногда он думал о своих чувствах как о симптомах какой-то инфекции, так как они не могли перейти к нему по наследству, не могли быть вызваны жестоким обращением или небрежением родителей в детстве. В тюрьме большую часть времени, больше всех других эмоций он испытывал жалость к себе.
Однажды его вызвал начальник тюрьмы. Виктор подумал, что, возможно, для сообщения, что больному отцу стало хуже или даже что он умирает. Но отец прожил еще пять лет. Надзиратель привел его в кабинет начальника и сел на стул, специально для него предназначенный. Стул стоял между Виктором и начальником тюрьмы, а последний на всякий случай был защищен большим дубовым столом. Надзиратель расположился на стуле так, как сидят надзиратели и полицейские, когда чего-то опасаются или за кем-то наблюдают: совершенно бессмысленное выражение лица, спина напряжена и выпрямлена, ноги широко расставлены.