– Буду платить вам за каждую историю, если она меня устроит.
– Запишите номер счета.
– Вы что, помните его наизусть?
– Естественно.
Гройс сидел на кровати, нахохлившись, с выражением недовольства на лице, и был похож на старую злую птицу.
– Что мешало вам сразу согласиться? – пожурила его Ирма. – Потрепали нервы себе, мне… А вам нельзя волноваться. Не в вашем возрасте!
Гройс нахохлился еще сильнее и нехотя буркнул:
– Вы отлично готовите. Можно добавки?
Ирма заулыбалась. Она действительно постаралась с ужином. Приятно, что старый упрямец это оценил.
Покончив с добавкой, Гройс признался, что устал. Она поставила возле его кровати маленький колокольчик.
– Чтобы вам не пришлось каждый раз звенеть цепочкой.
– Спасибо. Это действительно было не слишком приятно.
– Я понимаю, – участливо сказала Ирма. – Потерпите немного, Михаил Степанович. Честное слово, у меня в гостях не так уж невыносимо.
– Даже если бы я хотел возразить, после вашего ужина это сделать невозможно.
Она с улыбкой пожелала ему спокойной ночи, и старик остался один.
Ирма плохо разбиралась в людях. Ворчливое смирение Гройса обмануло ее.
Но старик был в бешенстве. Даже не из-за того, что его посадили на цепь и вынудили откупаться от тюремщицы байками.
Ирма посягнула на самое ценное, чем обладал Гройс: на его время.
До семидесяти, благодаря прекрасному здоровью, старик не слишком о нем задумывался. Да и время вело себя с ним прилично. В детстве, как полагается, было бесконечным, прозрачным и тягучим, точно сироп. В юности загустело. В нем проступили отдельные годы, как засахаренные вишни. Потом спрессовалось и стало похоже на мармелад. Едва успеваешь прожевать новогодние праздники, как выясняется, что заодно откусил и от майских.
Ко всему этому Михаил Степанович был готов.
Чего он не ожидал, так это того, что случилось после семидесяти.
Банку с вареньем опрокинули. И выяснилось, что оно почти закончилось – едва можно наскрести по стенкам.
Впервые Гройс увидел это на следующий день после своего семидесятилетия. Он проснулся бодрый, в отличном настроении, и вышел на прогулку. Дворник в одной перчатке на правой руке водил по забору кистью. Запах краски ударил старику в нос, и Гройс внезапно покачнулся. Мысль о том, что он видит это в последний раз – и дворника, и перчатку в грязных пятнах, и забор, под которым расплываются зеленые кляксы, взорвалась в голове, словно петарда, брошенная безжалостным мальчишкой. Михаил Степанович потерял сознание.
«Старый дурень, – сказал он себе, очнувшись. – А ну отставить панику».
Но паники не было. Гройс трезво осмыслил происходящее.
Ему семьдесят. При очень хорошем раскладе он проживет до девяноста. При просто хорошем – до восьмидесяти. Значит, если быть оптимистом – а старик всю жизнь верил в лучшее – ему можно рассчитывать лет на десять.
Десять Новых годов.
Десять июней.
Десять заборов, воняющих краской по весне.
Примерно тысяча восемьсот дождей, если считать по сто восемьдесят в год (можно было бы и поменьше, подумал Гройс, любивший солнце).
Десять лет – это немало. Если переводить годы на язык ручной клади, Гройсу выдали довольно объемистый чемоданчик. В него помещались путешествия. Музеи. Вкусная еда. Полторы тысячи бутылок вина!