Однако большинство ученых, занимающихся социальными и гуманитарными науками, либо отнеслись к этой идее безразлично, либо увидели в ней вражеское вторжение ложной и неприемлемой идеологии. К моему удивлению (признаюсь, я оказался довольно наивным), мгновенно разгорелись ожесточенные споры.
Честно говоря, худшее время для знакомства Америки с человеческой социобиологией, чем середина 1970-х годов, трудно было бы себе представить. Самый ненавистный конфликт в американской истории, война во Вьетнаме, подходил к концу. Кроме того, казалось, близилась победа в сражении за гражданские права, хотя воевать пришлось еще довольно долго. Американская демократия в свойственной ей неуклюжей и шумной манере вновь доказывала свое рвение. Но у всего этого была и негативная сторона — те возможности, которые представились экстремизму. В академических кругах вошли в моду революционные левацкие настроения. В элитарных университетах родилась концепция политкорректности, усиленная давлением общества и угрозами студенческих протестов. В этой атмосфере марксизм и социализм были в порядке вещей. Коммунистические революции были обычным делом. Режимы Китая и Советского Союза, по крайней мере в области идеологии, считались правильными. Центризм подвергался всеобщему осуждению. Политические консерваторы, хотя и с трудом сдерживали раздражение, по большей части предпочитали не выступать. Левацки настроенные профессора и заезжие активисты — герои кампусов твердили, как заклинание: «Истеблишмент нас предал, истеблишмент стоит на пути прогресса. Истеблишмент — враг». Власть перешла в руки народа, но это произошло чисто по-американски. Поскольку обычные работяги во время всей этой революции в песочнице оставались угрожающе консервативными, новым пролетариатом в классовой борьбе должны были стать студенты. Поскольку многие из них не могли представить себя будущими брокерами, бюрократами и администраторами колледжей, они согласились на такую роль.
Когда академические круги избавились от галстуков, радиоактивной проблемой стали расовые вопросы, смертельные для всех, кто прикасался к ним без чрезвычайной осторожности. Разговоры о роли наследственности в 10 и человеческом поведении стали считаться недопустимым оскорблением. Любой, кто решался заговорить на эти темы, не осуждая подобные взгляды, рисковал прослыть расистом. Обвинение в расизме, пусть даже абсолютно ложное, могло стать причиной для запрета академической деятельности. Но этого почти никогда не случалось, потому что профессора и преподаватели были достаточно разумны и осторожны, чтобы воздерживаться от подобных шагов, по крайней мере публичных. Даже личные разговоры велись очень осмотрительно.
Корни подобного неприятия уходят очень глубоко и, если отставить в сторону истерию 1970-х годов, имеют в себе разумное зерно. Социальный дарвинизм и евгеника, произошедшие из сочетания несостоятельной биологии и правой нативистской идеологии, стали проклятием естественных наук в начале XX века. Их развивали в 1930-е годы в Советском Союзе, в его доламарковский период. Они сыграли печальную роль в чудовищных преступлениях, совершенных нацистами в 1930-1940-е годы. Отчасти из-за реакции на подобное недостойное использование биологии, отчасти по причине лабораторных успехов бихевиоризма как доминирующего направления психологии ученые-социологи начали избегать концепции инстинктов, генетики и эволюционной теории в своих объяснениях человеческого поведения. В 1970-е годы такое «чистое» отношение к мозгу защищало социальные и гуманитарные науки от биологических бурь и гарантировало их независимость как двух из трех столпов просвещения.