Они пошли к Бронницким воротам. Коршун скользнул взглядом по царь-пушке, с лукавой и радостной злостью вспомнил прошлые годы и свои ночевки в жерле гигантского орудия.
— Куда пора? — спросила Баба-яга. — Что вы имеете в виду?
— Но ведь вы же мечтаете подмазаться к Левке, — усмехнулся Коршун, — мечтаете погреться в его лучах, мечтаете фамильярничать с ним, сдержанно хамить, мечтаете, чтобы побольше знакомых увидело вас с ним. Разве нет?
— А вы о чем мечтаете? — закричала уязвленная Баба-яга. — Разве не об этом тоже?
Коршун расхохотался внутренним смехом, глубокими голосовыми связками.
Лева, счастливый, румяный, задыхающийся, шагал к своей машине, окруженный толпой травести из Центрального детского театра. Эти маленькие актрисы, вечные зайчики и лисички, обычно с трудом возвращаются к своей женской сущности, и возвращаются все же не до конца — щебечут, как птички, жужжат, как рой пчел, благоухают, как цветы, вертятся и юлят, как их герои — зайчики и лисички.
— Ой-е-ей! Какие вы маленькие! — кричал удивленный Лева. — Скажите, девушки, должно быть, чудно жить на грани полного лилипутства?
— Лева, возьмите нас с собой! Мы хотим с вами! — кричали травести.
— Всех беру с собой! Сколько вас, семь, восемь? Все полезайте в «Москвич»! Всех подвезу!
Возле машины дожидались его двое мужчин, один румяный, голубоглазый, независимо-искательный, другой — сардонически спокойный, с глазами, как темные тоннели, в которых желтели паровозные огни.
— Привет, — сказали мужчины.
— Здравствуйте, — вежливо сказал Лева. — Надеюсь, узнаете меня? На всякий случай сообщаю, я — Малахитов. Я сам был дружинником, поверьте, и неплохим. Как видите, ничего предосудительного я не совершаю, а девочки — мои товарищи по работе.
— Эх, Левка, не узнаешь, — сказал румяный. — Зазнался?
Это словечко «зазнался» было для Левы настоящим проклятием. Услышав его, любимец публики начинал суетиться, лепетать что-то вроде: «Ах, черт возьми, извини, старик, проклятая зрительная память, старик, как, старичок, живешь-можешь» и т. д. Выручало его в такие минуты слово «старик» и производные от него — «старичок», «старикашка», «старикашечка» в зависимости от обстоятельств. Так и сейчас Лева забормотал:
— Ах, черт возьми, старики, проклятая зрительная память — старички, как, старикашки, живете-можете?
В запасе еще оставалось «старикашечки».
— То-то, дед, — обрадовался румяный. — Не след тебе забывать старых корешей. Наше поколение должно держаться друг друга, отче.
— Верно, старикашечка! — вскричал Лева, глубоко потрясенный этой простой мыслью. — Дай я тебя поцелую! — Он чмокнул пушистую щеку румяного и стремительно повернулся к мрачному: — И вас тоже позвольте! — Поцеловал стальную щеку и примерз к ней губами, как бывает в детстве, в мороз, когда поцелуешь полозья санок и примерзнешь к ним.
Положение возникло странное: Лева никак не мог отодрать свои губы от стальной щеки, а мрачный владелец щеки стоял неподвижно, сардонически улыбаясь. Наконец он резким поворотом головы освободил Леву.
— Н-да, — пробормотал тот смущенно. На губах выступили капельки крови, но это был пустяк, а главное — чувство дружбы — распирало Левину душу, когда он глядел на приплясывающих маленьких актрис и на двух людей своей «генерации», на розовощекого старого друга и на этого мрачного симпатягу — Мефистофеля. Жаль, нельзя вечер провести с этими ребятами, подумал он, ведь нужно ехать к Нине, молить ее о прощении, погрузиться в ее суровую интеллектуальную жизнь.