«Куда жизнь катится, кому на руку эта жизнь катючая, ежели и при этой жизни девок забижают? Стало быть, не возбраняется и теперь бесчинствовать над женским сословием? Выходит, ораторы врали, и Анныч врал? Значит, никому бабья не приметна тоска?»
Так далеко за полночь не смыкала глаз Парунька. Думы прогоняли дремоту... А поутру разбудил стук в окно. Стучали часто и смело. Подняв голову с ворохом каштановых волос, она заспанно прокричала:
— Какая сатана с этих пор?
На лавке проснулась задушевная ее подруга Наташка, повернувшись широкой спиной к стене, зевнула:
— Федьку пес несет...
Парунька спрыгнула с печи.
Утренний мороз размалевал окна узорами; сквозь них шел с улицы свет. В избе еще было сумрачно, в углах прятались остатки ночного мрака. В нижней рубашке вышла она и открыла дверь. На улице было снежно. И шапка и плечи дубленого полушубка Федьки запорошились, с валенок падали комья снега.
Он сбросил заячью шапку на приступок и оголил свой широкий лоб и светлые редкие волосы. Сказывалась в нем неповоротливость, затаенная угрюмость. Сел он под образами, у Наташкиного изголовья.
Наташка высвободилась из-под одеяла голыми руками поправила рубаху.
— Что, полуношник, или сна нету? Проворонил девку-то?
Федька промолчал, оборотился к Паруньке. Она, подняв кверху руки, надевала сарафан.
— Паруня, скажи, верно, Бадьина за Ваньку идет?
— Девишник в среду.
— С охотой идет?
— А тебе что?
— Известно что! Знать интересно.
Он заглянул на полати, на печь — пусто. Продолжал:
— Тоска, Паша, ужасная. Поговорила бы ты с ней.
— Сама она умом не обижена. Да отец у ней сатана, исполосует, если поперек ему Марюха пойдет.
— Вот ведь чепуха какая, Паша! Любовь друг к другу налицо, а при таком вот сложившемся моменте даже свидеться невозможно. Разве сходить к отцу?
— Отцу и глаз казать не моги. Говорят про тебя: «До Красной Армии озорником был, а тут уж вовсе извольничался. Книжки читает, а надеть нечего. На сходках о бедняках да о кулаках кричит, умнее стариков хочет быть...» На порог он тебя не пустит!
Парунька поплескала над лоханью в лицо водой, пофыркала и, утираясь, искоса взглянула на Федора. Тот, скорчившись под образами, сосредоточенно и молчаливо смотрел в одну точку.
— Эх ты, головушка-голова, буйная, забубенная! Парунька шутливо ударила его утиральником. — На собраниях сокол, а у девок хуже вороны. Отчего это вот всю землю вы перевернуть можете, а девку отвоевать не можете?
— Это, Паша, другой вопрос...
— Такой вопрос, что нос не дорос... И никто вас за первых людей не принимает, а в волости, говорят, вы — сила. Бывало, перед старшиной шапки снимали, а про тебя только скажут: «Вон Лобан Федька идет, спорщик проклятый».
— Брось дурака валять, Паша, тебе самой известно, какая здесь темнота.
— Распознала я и вашего брата светлоту! Тоже хороши гуси! Форсу три короба. Вон Бобонин всем говорил: я-де русский, на манер французский... А на поверку выходит — трепло. Испортить девку, да охальничать над ней, да бахвалиться..
— Лично я, Паша, не заслужил этого. И вообще научиться бы надо тебе отличать своих.