Нет, уж если ты пошел в главные врачи, подразумевая за главврачом главного доктора, а не смотрителя, то будь любезен и начинать с самого, что называется, начала: построй себе больницу, в которой и сможешь сам отвечать за все перед собственной совестью. Тебе оперировать, тебе лечить, тебе ставить на ноги, тебе и врачишкам, как говорят, «создавать условия» — вот и создавай, а не вали на чужого дядю, как не валил, кажется, в годы войны, которая, разумеется, кончилась, но в такое обошлась, что еще не скоро можно будет всем заниматься исключительно своими специальностями по мере сил и умения…
Думая так, он обтер мокрое лицо большими ладонями, обтер рукой и волосы — сразу потекло за шею. Изуродованная взрывом, проржавевшая железная балка лежала перед ним, вздымаясь кверху, на груде битых кирпичей. Опираясь на то, что Верина мамаша называла изысканно — «ваша тросточка», Устименко взобрался по балке на кирпичи, по кирпичам — к пробоине в стене и вдруг узнал вестибюль постниковской клиники: конечно, здесь была вешалка, тут сидела дежурная сестра, там, у лестницы, обычно собирались студенты перед тем, как Иван Дмитриевич вел их в палату.
На душе у него вдруг стало скверно — вспомнился Постников, как стоял он тогда, в сорок первом осенью возле военкомата, словно бы всеми брошенный, и как сказал виноватым голосом, что его «не берут, потому что уже поздно». И эти его горькие слова — «насильно мил не будешь!» Не злобные, а именно горькие! Нет, не может того быть, чтобы правым оказался Женька. Вот разве Жовтяк…
Но и про Жовтяка ему трудно было представить себе такое. Трудно, как ни был ему всегда противен этот человек. Трудно, потому что никогда не мог представить себе измену…
Над головой у него был кусок крыши, здесь не текло, но так же пахло тленом и давним пожарищем, как и повсюду в больничном городке, и так же не было слышно никаких человеческих голосов, как и повсюду на этой разбитой, разодранной, вспаханной плугом войны земле.
«Подниму все?» — опять мысленно спросил у себя Устименко. Впрочем, если по совести, он спрашивал вовсе не у себя. Он спрашивал у Варвары, хоть, конечно, и не сознавался в этом.
Помимо своей воли, думая о том, что было у него перед глазами, как бы рядом, где-то здесь же, вспоминая клинический парк и Варвару и как они ходили тут, когда росли здесь старые, густолистые липы, дубы и клены, от которых даже пней не осталось нынче, он вел разговор с Варварой — со своим всегдашним кротким судьей и начальником.
— Подниму?
Она сказала, что он поднимет. Воображаемая Варвара.
— Не могла встретить! — сердито посетовал он.
Ответа не последовало.
— Архитектор-строитель нужен толковый, — пожаловался Устименко. — Где я его возьму? Подсунет твой Евгений какого-нибудь морального урода!
Он отлично знал, что бы она сказала. Она сказала бы, что он и сам справится.
— Так я же врач, — огрызнулся Устименко. — А ты вечно даешь советы в делах, в которых не понимаешь. И какой нам прок от того, что я останусь. У нас же разные жизни. Я изломал свою, ты свою. Где Козырев?
Конечно, она не ответила — она всегда знала, о чем именно не следует говорить. Но он отлично знал, о чем бы она заговорила. Она заговорила бы о том, что его самого грызло: