Пять часов возились, удаляя 80 % кишечника, черного, спутанного, как придонные водоросли. Потом Деталья соединил оставшиеся сосуды, уцелевшая ткань налилась розовым, жизнь стремительно отвоевывала то, что пока еще принадлежало ей. Джона проникся. Все в операционной прониклись. Слава у Резака была громкая, но тут он самого себя превзошел. Если пациентка не скончается ночью, ее ждет прекрасная полноценная жизнь. Правда, испражняться будет в калоприемник.
— Что ж, — произнес Деталья, поглядывая на красный мешок, набитый кишками, — биологический потенциально опасный материал. — Она мечтала похудеть.
От хирургического облачения Джона избавился к половине третьего. В шесть утра начинался утренний обход. Бежать домой? Полтора часа сна — и снова нырять в метро. Следовало бы попросить отгул, но это казалось неприличным — да и опасным: три дня проработал, и уже подстраивает под себя расписание.
При одной мысли, что придется еще восемнадцать часов провести на ногах — в мокрых кроссовках, — неприятные мурашки поползли по спине. Но ведь Нью-Йорк — город, который не спит. Тут и ночью найдется…
Джона выскочил на улицу.
Было жарко, с Вестсайдского шоссе доносился прибой городского трафика. На этом участке Одиннадцатой авеню, за 50-й улицей, помимо больницы располагались автосалоны, чьи роскошные автомобили не годились для жизни на Манхэттене. Кузовные цеха закрылись, подъездные дорожки перегорожены, разбитые окна рассыпались мелкими иссиня-черными осколками, рыбешка в нефтяном пятне. За месивом грязи и голубиного помета, оно же парк имени Девитта Клинтона, кто-то бросил на тротуаре унитаз со всеми причиндалами — бачок, цепочка, торчат трубы. Дадаистская скульптура «Моя жизнь дерьмо».
Луна скупится светить. Еле мерцают фонари.
И ТУТ ОН УСЛЫШАЛ КРИК.
Крик доносился с 53-й улицы. Оперный вопль — сильный, чистый, адски прекрасный.
Джона бросился на крик и, свернув за угол, увидел женщину, стоявшую на четвереньках. Позади нее — мужчина в дряблом плаще, изрядно ему великоватом. И не спешит никуда, прислонился к контейнеру для мусора, следит, как женщина пытается уползти от него.
Боже, боже, он меня ножом…
В такую жару она зачем-то надела пуховик и темные колготы. Перемещалась на четвереньках рывками, заводная игрушка, на левую руку почти не опиралась, из левой руки сочилась темная, черная кровь. И вопила, вопила, вопила. Зубчатый холм, оставшийся на месте снесенного дома, отражал ее крики под странными углами:
Помогите, умоляю
помогите, умоляю
помогите, умоляю
Она смотрела прямо Джоне в глаза, лицо подсвечено страхом, на бледной коже — полосами растрепавшиеся волосы, липкий пот предсмертного ужаса. Помогите, помогите!
Она обращалась с этой мольбой к нему. Помоги!
Много позже он сообразил, что большинство прохожих поспешило бы удрать. Кое-кто — немногие — вызвал бы полицию и остался наблюдать с безопасного расстояния. Но Джона видел все не так, как видит благоразумное большинство. Он видел мужчину, женщину, луну — и не думал о бегстве, напротив, он чувствовал себя обязанным остаться, словно крик женщины —