— Ну зачем же вы так? В Музей боевой славы сдадите альбо у себя на память дитям оставите.
Марина ничего не могла сказать, только спаянно сомкнутыми губами глухо мычала да затягивала потуже и затягивала черный платок под подбородком, платок, взятый напрокат у Виталии Гордеевны, которой путешествие за пруд было уже не под силу.
— Она чё-то хочет сказать и не может, — заключил старший над землекопами, Толик Аржанов.
— Она хочет сказать, — тихо молвил дядя Вася, — что поминать покойного негде и не на что.
— Как это негде? Как это не на што? Мы по стародавней, еще военных лет, привычке скинулись вот артельно, ташши суда портфель!
Тут же возник откуда-то старый портфель, перевязанный бечевкой, с отпавшими железными уголками и для емкости вырванной перегородкой. В нем было две бутылки водки, бутылка красненького, несколько стаканов, кружка с отбитой эмалировкой, нехитрая столовская закусь. И, обступив свежую могилу с двух сторон, сунув кружку с вином Марине со словами: «Прими, полегчает», мужики опустили обнаженные головы, Толик Аржанов, наоборот, вознеся большое лицо в небо, по-старинному широко перекрестился и сказал:
— Ну, царствие небесное Даниле Артемычу. Будь ему пухом земля.
Не чувствуя ни горечи, ни вкуса, Марина тоже выпила портвейна и, когда наливали по второй, сама подставила заслуженную кружку под булькающее вино.
Все быстренько припив, работяги сказали Марине, что они еще кое-где помянут Данилу, и ушли. Марина села на подводу, и они с дядей Васей поехали к спуску на лед, чтоб по зимнику перебраться на другую сторону пруда. Марина захмелела, ей сделалось теплее, и она неожиданно стала рассказывать, как они познакомились с Данилой, как нечаянно приехали в Чуфырино, и очень хвалила солдат-спутников, в первую голову старшего вагона Оноприйчука, который, конечно же, вместе с солдатами скоро усек, что Данила и Марина никакие не брат и сестра, но не прогнал их и, более того, даже виду не подавал, что все про всё знают.
— Вот какие замечательные люди были, — вздохнула Марина. — И эти вагонники тоже замечательные ребята, помогли вот, помянули.
Теперь уж жизнь Марины шла будто в полусне, она делала работу по дому и в школе, спала, ела и, выполняя просьбу Виталии Гордеевны, более не связывалась с Нелли Сергеевной, не вступала с нею даже в разговоры.
— Ты бы очнулась, — советовала Марине хозяйка, — в кино сходила бы, на концерт какой, в библиотеку бы записалась.
— Мне это неинтересно. Мне это ни к чему, — едва разжимая губы, отвечала Марина и ждала весны, огорода, она страстно любила земляную работу и мечтала вырастить много, много цветов, чтобы украсить ими могилы Аркаши и Данилы. Никаких желаний, ожиданий она не испытывала, совершенно разучилась улыбаться и утратила охоту по-бабьи поболтать с кем-то.
Во дворе она старалась бывать меньше, на глаза Мукомоловым не попадаться, все свободное время, наклонив голову, что-то вязала крючком, словно давила и давила чуткими пальцами юрких вошек. Нелли Сергеевна, утвердясь в ей по всем законам и правилам принадлежащей жизни, скараулила момент, когда свекровь была во дворе, Марина в дровянике, и громко, ровно бы глухим, заявила: