Малов присел рядом с Дикуном на скрученном канате.
— Эх, парень! — проговорил он, вглядываясь в хмурое лицо Федора. — Раньше я думал, что у вашего брата–казака не жизнь, а масленица…
— Кому масляна да сплошная, а нам вербная да страстная, — невесело отшутился Федор.
— Чего скучный такой?
— Ас чего мне весёлым быть, друг Леонтий? Не с чего нам с тобой веселиться. Это атаманам веселье. А нам горе–горькое до могилы на шее носить, как гайтан.
Косые лучи заходящего за дальними горами солнца скользнули по сырой палубе, сорвались в воду и потонули в белесом гребне волны.
— А жить все едино хочется! Хоть и горькая она, наша жизнь, — вздохнул Леонтий.
Неслышно подошёл Собакарь.
— Вон башня, приметили? — указал он на еле заметные в горах очертания каких‑то развалин. — Вот такие же и наши черкесы строят. Говорят, если пойти берегом на запад — прямо к Кубани выйдешь…
Все трое принялись разглядывать уходящий назад берег. В этих местах над обрывом темнели на солнце густые заросли зелёных кустов. Ветер доносил оттуда сладкий запах цветущих деревьев.
— Весна, — задумчиво проговорил Собакарь.
— Весна.
— А у нас рожь сейчас уже во какая! — Малов показал ладонью с пол–аршина от палубы. — Только, бывало, снег с земли, а управляющий уже гонит всех в поле. Походишь за сохой день, намаешься. К ночи упадёшь на землю, а она, родимая, парует, теплом отдаёт, да так пахнет, аж голова кругом идет… И забываешь, что и земля эта не твоя и что работал ты на барина.
— По–людски не доводится пожить, — грустно сказал Собакарь.
— Что правда, то правда! Не ведаем — для чего живём. Ты вот, Никита, сам сказывал — всю жизнь в войске прослужил, с турками бился, Березень брал, с самим Суворовым Измаил–крепость штурмовал, до полкового хорунжего дослужился. А что у тебя есть? Хозяйство вшивое, да и то без хозяина. Хуже, чем у кобеля бездомного. Того хоть на привязи не держат. И мне такая судьбина заказана, коли не срубает меня какой кызылбашец, — сказал Дикун.
Собакарь, словно от зубной боли, замотал головой. Ему припомнилась завалюха–хата, голопузые ребята, укутанные в бог весть какую дрянь…
— Ты мне, Федор, душу не мути, мне и без того тошно, — выкрикнул хорунжий. — Была б у меня сила…
Ветер крепчал, свистел в снастях, хлопал парусами. Фрегат качало все сильнее.
Леонтий сказал вполголоса:
— Сила есть, да храбрости мало. Мнится мне, что казаки только на язык вострые, а на деле…
— То ещё бабушка надвое сказала, — возразил Дикун.
— Может, и твоя правда. У нас в деревне вот тоже, пока не пришёл Петр Федорович, только по‑за углами шептались, да и то страшились, чтоб барин либо управляющий не прослышали. А опосля кой‑кто и за топор взялся…
— А ты?
Леонтий не ответил.
Он потянулся, глянул на сумерки, окутывающие берег, и проговорил:
— Спать пора, пошли в трюм!
Густой храп висел в кромешной темени трюма, едко пахло потом, кто‑то разговаривал во сне. Разбросав свитку, Леонтий улёгся у трапа на грязный пол. Ему не спалось, он долго ворочался с боку на бок, старался забыться. Как всегда, в ночной тишине ему вспоминалась дочь, её лицо, перекошенное смертной мукой…