Когда прошлой весной мой горизонт заволокло тучами, я сначала не соотнес это с тем, что уже пережил лет пятнадцать - двадцать назад. Лишь постепенно стали выступать черты фамильного сходства: вновь слишком растянутые фланги, вновь свеча, сгорающая сразу с двух концов, вновь ставка на чисто физические ресурсы, которых у меня не осталось, - сплошная жизнь взаймы. По своим последствиям этот удар оказался серьезнее двух прежних, но ощущение было то же - будто я стою в сумерках где-то на безлюдном стрельбище и у меня вышли все патроны, а все мишени убраны. И никаких конкретных забот - просто молчание и тишина, в которой слышно, как я дышу.
В этой тишине скрывалось полное безразличие к любым обязательствам, крах всех ценностей, которыми я дорожил. Прежде я страстно верил в упорядоченность, выше побуждений и последствий ставил догадку и озарение, не сомневался, что, каким бы ни был мир, в нем всегда будут ценить сноровку и трудолюбие, - и вот теперь все эти убеждения, одно за другим, покидали меня. Я наблюдал, как роман, еще недавно служивший самым действенным, самым емким средством для передачи мыслей и чувств, становился теперь в руках голливудских коммерсантов формой, используемой механистическим, обобществленным искусством, и уже способен был выразить лишь мысль зауряднейшую и чувства самые примитивные. Он сделался формой, в которой слово подчинено картинке, а личность с неизбежностью превращается в мелкую деталь функционирующего механизма - коллектива. Давно, еще в 1930 году, у меня зародилось предчувствие, что с появлением звукового кино даже наиболее читаемый романист сделается такой же тенью прошлого, как немые фильмы. Правда, люди все еще читали, пусть только "книгу месяца", выбираемую профессором Кэнби; еще не перевелись любопытные, что рылись на лотках в закусочной среди дешевых книг, которыми исправно заполнял их мистер Тиффани Тэйер; но это не мешало мне болезненно ощущать унизительность и несправедливость положения, когда сила литературного слова подчиняется другой силе, более крикливой, более грубой...
Все это я рассказываю лишь для того, чтобы стало ясно, что меня мучило долгими ночами, с чем я не мог ни примириться, ни бороться, что сводило на нет все мои старания, вытесняло меня из жизни, а я был бессилен, как владелец лавчонки перед объединением универсальных магазинов...
(У меня такое чувство, что я забрался на кафедру и поглядываю на часы, чтобы вовремя закончить свою лекцию...)
Ну так вот, когда для меня наступил этот период молчания, я оказался принужден к тому, на что никто не идет добровольно, - принужден думать. Ох, до чего это оказалось трудно! Я словно ворочал гигантские сундуки с неведомым содержимым. Выдохшись, я устроил себе перерыв и тут впервые задал самому себе вопрос: а думал ли я раньше? И потребовалось немало времени, чтобы я пришел к тем выводам, которые сейчас перечислю:
1) что думал я очень редко, если не считать чисто профессиональных вопросов. Что касается интеллекта, то им для меня двадцать лет служил другой человек. Это был Эдмунд Уилсон;