Что касается меня, давно намеревавшегося поступить на морскую службу, то в нынешнем моем положении не было бы ничего дурного, если бы мне в перспективе не угрожало рабство. Прибавьте к этому дурное обращение начальника экипажа, который не мог мне простить мою первую выходку. При малейшем неправильном маневре на меня сыпались удары веревкой. Я был в отчаянии, раз двадцать мне на ум приходила мысль бросить на голову моего притеснителя что-нибудь тяжелое или столкнуть его в море, когда я буду стоять на вахте ночью. Я, конечно, привел бы в исполнение один из этих замыслов, если бы лейтенант, проникшийся ко мне дружескими чувствами за то, что я учил его фехтованию, не облегчил моего положения. Притом мы направлялись к Гельвецлаю, где стояло на якоре судно «Heindrack», к экипажу которого мы должны были присоединиться: при переходе с борта на борт я надеялся бежать.
В день перебазирования я отправился в числе двухсот семидесяти рекрутов на маленькой шхуне, управляемой двадцатью пятью матросами, в сопровождении двадцати пяти солдат, следивших за нами. Малочисленность этого отряда навела меня на мысль совершить внезапное нападение, разоружить солдат и заставить моряков отвезти нас в Антверпен. Сто двадцать рекрутов, французов и бельгийцев, приняли участие в заговоре. Решено было, что мы внезапно нападем на караульных во время обеда их сотоварищей, причем с ними будет нетрудно справиться. Этот план тем легче был приведен в исполнение, что никто ничего не подозревал. Офицер, командовавший отрядом, был схвачен в ту минуту, когда садился за чай; впрочем, ему не сделали ничего дурного. Один молодой человек из Дорника так красноречиво изложил ему причины нашего возмущения, что убедил без сопротивления отправиться в трюм вместе со своими подчиненными. Что касается матросов, то они остались при деле; один из них, уроженец Дюнкирхена, перешедший на нашу сторону, взялся за румпель.
Настала ночь, я посоветовал лечь в дрейф, чтобы не натолкнуться на какое-нибудь судно, охраняющее побережье, которому моряки могли подать сигнал; дюнкирхенец отказался от этого с настойчивостью, которая внушила мне некоторые опасения. Мы продолжали путь, и с рассветом шхуна уже находилась под пушками крепости, соседствующей с Гельвецлаем. Дюнкирхенец тотчас объявил, что сойдет на землю, чтобы удостовериться, сможем ли мы высадиться, не подвергаясь опасности, и тогда я понял, что нас предали, но было уже поздно. При малейшем движении пушки крепости могли нас потопить. Вскоре барка, имевшая на борту человек двадцать, отошла от берега и атаковала шхуну. Трое офицеров, находившиеся на барке, безбоязненно ступили на палубу, хотя она служила ареной довольно оживленной стычки между нашими сотоварищами и голландскими моряками, намеревавшимися стрелять в солдат, заключенных в трюме.
Первыми словами старшего офицера был вопрос: кто зачинщик заговора? Все молчали, а я начал говорить по-французски и объяснил, что никакого заговора не было, что просто единодушно во внезапном порыве мы вздумали освободиться от рабства, в котором невольно оказались. Притом мы не причинили совершенно никакого вреда офицеру, командовавшему шхуной, — он может сам это засвидетельствовать, равно как голландские моряки, которые хорошо знали, что, высадившись в Антверпене, мы оставили бы судно в их распоряжение. Не знаю, произвела ли моя речь какое-либо впечатление, потому что мне не дали ее окончить, только когда нас загоняли в трюм на место посаженных нами туда накануне солдат, я услышал, как кто-то сказал лоцману: «…завтра попляшут они, голубчики, на реях». Затем шхуна направилась к Гельвецлаю, куда прибыла в тот же день, в четыре часа пополудни. «Heindrack» бросил якорь в гавани. Комендант крепости отправился туда в шлюпке, и час спустя меня самого доставили туда же. Я предстал перед собранием, напоминавшим нечто вроде морского совета, участники которого расспрашивали меня о подробностях бунта и о моем участии в нем. Я повторил то же, что сказал коменданту крепости: что не подписывал никакого обязательства, а потому считал себя вправе вернуть свободу любыми доступными средствами.