— Я слышал, слышал, — заметил Требоний. — Это меняла Эзефор, у которого лавка на углу Священной и Новой улиц, недалеко от курии Гостилия…
— Вот именно. Ты сходи туда и, как будто из желания оказать Эзефору услугу, намекни, что ему грозит опасность, если он не откажется от своего намерения вызвать меня к претору для немедленной уплаты пятисот тысяч сестерциев, которые я ему должен.
— Понял, понял.
— Скажи ему, что, встречаясь с гладиаторами, ты слышал, как они перешептывались между собой о том, что многие из молодых патрициев, связанные со мной дружбой и признательные мне за щедрые дары и за льготы, которыми они обязаны мне, завербовали — разумеется, тайно от меня — целый манипул[97]гладиаторов и собираются сыграть с ним плохую шутку…
— Я все понял, Катилина, не сомневайся. Выполню твое поручение как должно.
Тем временем Лутация поставила на стол фалернское вино; его разлили по чашам и, попробовав, нашли неплохим, но все же не настолько выдержанным, как это было бы желательно.
— Как ты его находишь, о прославленный Катилина? — спросила Лутация.
— Хорошее вино.
— Оно хранится со времен консульства Луция Марция Филиппа[98] и Секста Юлия Цезаря.
— Всего лишь двенадцать лет! — воскликнул Катилина.
При упоминании имен этих консулов он погрузился в глубокую задумчивость; пристально глядя широко открытыми глазами на стол, он машинально вертел в руке оловянную вилку. Долгое время Катилина оставался безмолвным среди воцарившегося вокруг молчания.
Судя по тому, как внезапно загорелись огнем его глаза, задрожали руки, судорога пробежала по лицу и вздулась перерезавшая лоб жила, в душе Катилины происходила борьба различных чувств и какие-то мрачные мысли теснились в его мозгу.
Человек прямой и открытый по натуре, он оставался таким и в минуты проявления своей жестокости. Он не хотел, да и не мог скрыть бушевавшую в его груди бурю противоречивых страстей, и она, как в зеркале, отражалась на его энергичном лице.
— О чем ты думаешь, Катилина? Ты чем-то огорчен? — спросил его Требоний, услышав вырвавшийся у него глухой стон.
— Старое вспомнил, — ответил Катилина, не отводя взора от стола и нервно вертя в руках вилку. — Мне вспомнилось, что в том же году, когда была запечатана амфора этого фалернского, предательски был убит в портике своего дома трибун Ливий Друз и другой трибун, Луций Апулей Сатурнин[99]. А за несколько лет до того зверски убиты Тиберий и Гай Гракхи[100] —два человека самой светлой души, которые когда-либо украшали нашу родину! И все они погибли за одно и то же дело — за дело неимущих и угнетенных; и всех их погубили одни и те же тиранические руки — руки подлых оптиматов[101].
И, подумав минуту, он воскликнул:
— Возможно ли, чтобы в заветах великих богов было начертано, что угнетенные никогда не будут знать покоя, что неимущие всегда будут лишены хлеба, что земля всегда должна быть разделена на два лагеря — волков и ягнят, пожирающих и пожираемых?
— Нет! Клянусь всеми богами Олимпа! — вскричал Спартак громоподобным голосом и стукнул своим большим кулаком по столу; лицо его выражало глубокую ненависть и гнев.