– Машенька…
– Аполлон Георгиевич! Господь с вами, встаньте! Не годится это… – взмолилась Марья Васильевна. Она протянула руки, желая поднять графа, но тот поймал их, притянул к себе, покрывая неловкими поцелуями, сбивчиво шепча:
– Я знал… Понимаешь, я всегда знал… Знал, что не умру, тебя не видевши… Машенька, боже мой, Маша… Я думал – снова снится, а это вправду ты была… Это ты пела…
– Не я, Аполлон Георгиевич, – грустно улыбнулась Марья Васильевна. – Это племянница моя, Настя. Якова дочь.
– Твоя дочь? – поразился старый граф, выпрямившись и поворачиваясь к Якову Васильевичу. – Яшка, ты что же – женился?!
В его голосе было столько изумления и негодования, что цыгане рассмеялись. Яков Васильевич подтолкнул к графу Настю.
– Вот она – Настька. Моя единственная.
Настя улыбнулась. Подошла, поцеловала графа в плечо. Тот в ответ чмокнул ее в щеку, восхищенно взглянул в лицо:
– Яшка, но ведь она красавица… Следи, чертов сын, не то украдут.
– Как уследишь? – усмехнулся тот. – За полком солдат можно уследить, а за девкой…
– Господи, и эта поговорка… Вы же и раньше всегда так говорили! Я не забыл! – всплеснул руками граф. Он был сильно возбужден, и Якову Васильевичу почти насильно пришлось усадить его в кресло.
– Машенька… – тут же забеспокоился Аполлон Георгиевич, и Марья Васильевна торопливо подошла к нему. Кто-то из офицеров придвинул ей пуф. Граф тихо заговорил: – Ты уж не смотри на меня, Маша. Ничего прежнего не осталось. Старая развалина – и только…
– Не грешите, Аполлон Георгиевич, – глядя в сторону, глухо сказала Марья Васильевна. – Вы бы знали, сколько раз я вас вспоминала. Все думала, думала… Уж и не в радость вспоминать-то было, а не могла забыть.
Граф молчал. Марья Васильевна осторожно взяла его руку, прижалась к ней щекой. Высохшие дорожки слез еще были видны на ее лице.
– Яшка, хоть что-нибудь… – шепотом попросила она. Яков Васильевич, с тревогой наблюдавший за сестрой, быстро отошел к хору, взял гитару, взмахнул ею:
– «Распошел»! Ну!
Цыгане опомнились мгновенно – и хор взял с места сильной, дружной волной. Запевал Митро, и его густой бас тут же заполнил комнату. Илья вел вторую партию вместе с Конаковыми. Он стоял с краю и не мог отвести глаз от застывшего в кресле старика-графа и прильнувшей к его руке Марьи Васильевны. Бледные, сморщенные губы графа шевелились, он тихо повторял вслед за цыганами:
– Эх, черные очи да белая грудь… До самой зари мне покоя не дадут… Да, все так… Все, как было… Машенька, ну а как же…
Но тут вступил хор, и ни вопроса графа, ни ответа Марьи Васильевны Илья не услышал. Из первого ряда поднялась Стешка, вскинула голову, крыльями развела в стороны руки, придерживая за концы узорный полушалок, – и поплыла с опущенными ресницами, чуть волнуя подол платья, едва поводя плечами в такт:
– Умер он… – донесся до Ильи шепот Марьи Васильевны.
– Почему же ты мне не сказала? Совести у тебя, разбойница, нет! Я ведь ничего не знал! Хоть окрестить успели?
– Успели, не беспокойтесь… А к чему вам было знать? Вы жениться собирались, мне ведь рассказали. А я не пропала, не волнуйтесь. Поплакала – и только. Замуж через год вышла. За Трофимку-гитариста, вы его помнить должны. Такой лохматый, черный, как жук, «Тараканов» у нас тогда пел вместо Яши. Хорошо жили, ничего. Я десятерых родила, семерых вырастила. Слышите, как бас выводит? Это Митро, старший мой.