«А ты командир моих с м е л ь ч а к о в ц е в. – В голосе Сталина промелькнули и отчаяние, и надежда. Кирилл, потрясенный, молчал. Сталин вздохнул. – Ну хорошо, зови меня Иосиф-батоно».
«Буду счастлив, Иосиф-батоно».
Возникла пауза, после которой Сталин пояснил: «Пью коньяк».
Глотки.
«У тебя есть коньяк?»
«Открываю „Арарат“, Иосиф-батоно».
«Это говно. Через полчаса тебе привезут ящик „Греми“. Ладно, пей пока это говно „Арарат“, а потом перейдешь на „Греми“.
Глотки.
«Слушай, Кирилл, а кто у тебя там поет непонятное немужским голосом?»
«Это моя жена поет во сне о любви, Иосиф-батоно. Она испанка».
Глотки. Глотки.
«Послушай, Кирилл, я знаю, чья это жена. Ты увез ее у моего земляка. Ты знаешь его не хуже меня. Он пришел ко мне в растрепанных чувствах, а ему нельзя быть в растрепанных чувствах, потому что он противостоит огромным авианосцам поджигателей войны на восточных рубежах лагеря мира. Знаешь, Кирилл, верни-ка ты Вано эту Эсперанцу».
«Но это невозможно, Иосиф-батоно!» – потрясенный, воскликнул Кирилл.
«Для коммуниста нет ничего невозможного», – суховато парировал Сталин.
«Поймите, мы не выдержим разлуки», – в отчаянии бормотал Кирилл.
Голос генералиссимуса стал еще суше: «Вы, кажется, сказали, что готовы выполнить любой мой приказ, а такие слова на ветер не бросают, товарищ Смельчаков».
Отбой. Кирил уронил голову на подоконник, стучал лбом, шептал: «Боже, боже…» Новый звонок пронзил его до пят. «Это к кому ты так обращаешься, Кирилл?» – спросил Сталин. Несчастный любовник попытался взять себя в руки и ответил с некоторой даже твердостью: «К векам, к истории и к мирозданью…» Он стоял теперь, распрямив плечи, прижав к уху страшную трубку, и весь поэтический мрак русской литературы кружил перед ним за окном вместе с космами пурги: строчки из последнего стиха Маяковского, есенинское «до свиданья, друг мой, ни руки, ни вздоха»… В снежных просветах отпечатывались и блоковские «аптека, улица, фонарь».
Голос Сталина между тем набирал директивную силу: «Перестань маяться, Кирилл, и маяковщиной меня не пугай. Ты думаешь, нам, профессиональным революционерам, неведома любовь? Мою жену, между прочим, тоже Надеждой звали!» Сраженный историческим совпадением, Кирилл не мог уже найти никаких слов в ответ. А голос Сталина все продолжал набирать директивную силу. «От Ильича это пристрастие у нас с тобой, Смельчаков, идет, от бессмертного. Жертвенные костры революции не гаснут. Буди Эсперанцу, пусть допоет свою песню дома». Отбой.
С трудом, словно чугунный, Кирилл отвернулся от окна. Эсперанца стояла перед ним в полный рост, уже облаченная в свою драгоценную шубу. Оба ее чемодана были готовы к отъезду. «Прости меня, каро мио», – прошептала она и опустилась перед ним на колени на туркменский ковер. В последний раз он запустил свои пальцы в ее шелковистые, пронизанные электричеством пряди. В душе Кирилла пробудились давно забытые советской литературой строки: «Я изучил науку расставанья в простоволосых жалобах ночных». Когда это кончилось, всеобъемлющий голос Сталина, уже без всяких звонков, заполнил жалкую комнатенку: