Правда, Толстой, сочиняя свою эпопею, однажды попросил о помощи, но когда доброхоты привезли ему телегу книг, он оставил их неоткрытыми и решил писать, как Бог на душу положит. То, что вышло – не история, а жизнь, универсальная и штучная сразу. У Толстого все персонажи похожи на нас и не похожи друг на друга. Даже Достоевскому это удалось только наполовину. Его героини суть одна и та же павшая красавица: меняются имена и масть, но не роль и характер.
Из всех исторических романов лучший, по-моему, “Сатирикон”. Но не тот, который написал Петроний, а тот, что поставил Феллини. Как всякая подсмотренная жизнь, этот фильм – без конца и начала. Мы вброшены в прошлое безмозглыми соглядатаями. И все, что нам удалось из него вынести, – случайное, непонятное и отдающее истиной. Возможно – вспомним Алексея Германа! – что такая степень исторической достоверности вообще доступна лишь кинематографу, который умеет не только имитировать реальность, но и навевать сны. И тогда прав Анджей Вайда. Предваряя показ “Катыни”, он сказал: История становится частью национального сознания тогда, когда о ней снимают кино.
Прошлое – вопреки тому, к чему нас склоняет эрудиция, – так же таинственно, как настоящее. И чем меньше мы о нем знаем, тем легче писать его историю.
Литтон-Страчи, автор знаменитой книги про викторианцев, начал ее парадоксом: История Викторианской эпохи никогда не будет написана: мы знаем о ней слишком много.
Чем ближе прошлое, тем крупнее растр. Чем ближе прошлое, тем труднее разглядеть в нем историю. Просто в какой-то момент мужчины перестают носить шляпы, и мы догадываемся, что переехали из вчера в сегодня. Поэтому, знаю по себе, трудно писать о том, что многие помнят – не так, как ты. Выход в том, чтобы историк, как поэт, настаивал на своем.
Во всяком случае, так делал Черчилль: История будет ко мне благосклонна, потому что я намерен ее написать. Но мне больше нравится не его скучноватый опус о Второй мировой войне, а тот, где описан мир, каким он был еще до Первой.
Глядя на портреты и статуи тучного Черчилля, легко забыть, что по профессии он был кавалеристом. Черчилль не пропустил ни одной – и не только британской – войны, но с восторгом он описывает лишь парады. Будучи кадровым военным, Черчилль ненавидел войну за то, что она пачкает мундиры. В те времена флотские офицеры за свой счет золотили заклепки и не хотели палить из пушек, боясь изгадить палубу. Вот почему в той истории (“Мои ранние годы”), которую Черчилль написал для себя, главным событием стала победная чакка во всеармейском состязании британской Индии по поло.
16. Когда бог с маленькой буквы
Мысль, как любовь, трудно забыть, если она посетила тебя внезапно. Джойс называл такие моменты “эпифании” и ужасно раздражал друзей, когда прерывал пирушку очередным озарением, но я его понимаю и годами помню, где меня осенило и куда занесло.
Однажды это случилось в германском Роттенбурге, где, раз уж мне не довелось там родиться и умереть, я целый день торчал на базарной площади у ренессансного фонтана. На нем не оставалось живого места от скульптур. В совокупности они составляли аллегорический ребус плодородия, но я не смог его решить, хотя уже встречался с подобным на старом, еще колхозном рынке в Риге. Морщась от непонятного, я пытался узнать в крылатых богинях Весну и Осень, Жар и Влагу, Посев и Жатву. И тут до меня дошло, что это – старинный учебник физики. В сущности, он не так уже сильно отличался от нашего. Просто мы называем силы природы буквами греческого алфавита, они отождествляли их с греческим пантеоном. У нас – сигма и лямбда, у них – сатир и нимфа.