– Так и должно быть, – сказал он, – ибо хороший роман не выдает свои секреты и называется именем героя, ничего заранее не говорящего читателю.
Это, конечно, неправда, потому что литературное имя, в отличие от настоящего, не бывает немым или нейтральным. Оно либо говорит, либо проговаривается, либо умалчивает. Поэтому так трудно придумать честный псевдоним. Горький – приговор, Бедный – вранье, Северянин – пирожное, Лимонов – дар Бахчаняна. Но когда имя стало заголовком, оно служит заявкой о намерениях автора и его, автора, характеристикой.
Само название “Евгений Онегин” – стихи с виртуозной внутренней рифмой и такой аллитерацией, которую можно тянуть, как все назальные. Я слышал, как это делал то ли великий, то ли безумный авангардист Генрих Худяков, читая свой поэтический шедевр: “Женнннннщинннннам на корабле”.
Выдавая свое происхождение от поэта, Евгений Онегин стал эпонимом романа в стихах, для прозаического – гениальное название “Обломов”. Три “О” в имени героя не только рисуют его округлый портрет, но и декларируют плавность жизни, мягко вписанной в круговорот природы и не терпящей насилия любви и дела. Обломов уже звукописью своей фамилии спорит с педагогическими претензиями антагониста, у которого имя короче выстрела —Штольц. Нащупав губами тайну “О”, Гончаров с ней никогда не расставался. Но если “Обыкновенная история” – чересчур обыкновенная, то “Обрыв” – просто слишком.
В “Братьях Карамазовых” больше философии, чем фонетики, которая называет троекратное тюркское “а” сингармонизмом гласных, выдающим азиатское – татарское – наследие самой знаменитой русской семьи. Важнее, что, сложив все свои романы в один главный, Достоевский широко раскинул сеть, напомнив, что все – братья. Ладно бы Дмитрий, Иван и Алеша, но ведь и Смердяков, без которого “народ неполный”.
После имен собственных лучше всего работает союз “и”, особенно если учесть, какой он короткий и как много на себя взвалил, включая прямо противоположное. У Тургенева “отцы” противопоставляются “детям” (хотя еще не известно, кто хуже), а у Толстого “война” объединятся с “миром”, образуя общую ткань эпоса, принципиально не отличающего истории от биографии.
География тоже удачна. Так, введя в русскую литературу диковинную украинскую Диканьку (вместо списанного известно у кого Ганца Кюхельгартена), Гоголь разом присоединил к нашей словесности целый край, который служил ей не хуже, чем Прованс – Франции. Ненавистный Набокову (за что я люблю его еще меньше) суржик Гоголя перекрыл дорогу пушкинской гладкописи. После “солнца русской поэзии” наступила пора вечерней прозы. Кончилась она в “Вишневом саду”, который хорош уже тем, что его вырубили.
– Трагедия, – говорил Бродский, – когда умирает не герой, а хор.
У Чехова погибает даже место действия, ставшее названием последнего шедевра отечественной классики.
Среди любимых книг следующего века хорошо называются те, что с прилагательными. “Белая гвардия” – действительно белая, потому что в снегу. “Золотой теленок” – редкий случай успешно вынесенной в заглавие шутки. Назвав тельца теленком, авторы понизили кумира в идола, бога – в божка, статую – в ювелирку из обесцененного революцией драгметалла. Другими словами: “не в деньгах счастье”. И я могу представить старого Льва Толстого, назвавшего бы именно так свой опус, потому что ему принадлежит пьеса с невыносимым названием “Власть тьмы, или Коготок увяз, всей птичке пропасть”.