Вскоре ввели, а вернее, вволокли в кабинет отца Пахомия и усадили его на табуретку. Серьговский взглянул на священника, и память разведчика мощным рывком отбросила его на два десятилетия назад.
Вот он, молодой следователь ЧК, сидит в своем кабинете на Лубянке, к нему так же вот вволакивают священника. Лицо, отекшее от избиений, да и весь вид его какой-то жалкий. В глазах – боль, тревога, скорбь. Нет в них только страха и смятения, а скорей наоборот, решимость страдать до конца. Потому Серьговский понимает, что ему нечего спрашивать у этого человека, он никого не назовет и ничего не подпишет. Да и, собственно, руководство ЧК не требует какого-то расследования. Виновность всех попавших сюда предрешена. Нужно только, чтобы один подследственный потянул за собой как минимум еще нескольких человек. А отец Пахомий упрямится, никого не называет, хотя ему даже подсказывают, кого можно назвать соучастником.
– Вы продолжаете упорствовать, гражданин Ключаев, и не хотите признать, что создали тайную контрреволюционную организацию?
– То, что вы называете контрреволюционной организацией, было всего лишь кружком любителей богословия и философии.
– Ну хорошо, назовите участников этого так называемого кружка.
– Я никого называть не буду.
– Почему бы не назвать, если это всего лишь безобидный философский кружок?
– Потому что вы их тоже будете обвинять в заговоре.
– Но мы их и так всех знаем.
– Для чего же тогда спрашиваете?
– Для того, чтобы сверить ваши показания с нашими данными.
– Сверяйте лучше свою совесть с тем, что вы делаете, а я больше ничего не скажу, – сказал устало священник и стал что-то беззвучно шептать.
Серьговский догадался, что отец Пахомий читает молитвы. Больше он действительно ничего не сказал до самого конца следствия. Но его последней фразы хватило Серьговскому на всю жизнь. Ему вдруг стало мерзко и противно от того, что он делал в ЧК. Поэтому, когда его вскоре перевели благодаря знанию немецкого языка в разведку, он вздохнул с большим облегчением.
Да, перед ним опять сидел отец Пахомий. Изменившийся, постаревший, но глаза все те же. Хотя в его взгляде есть что-то новое, в нем сквозит насмешка: «Что, мол, гражданин следователь, вот мы и повстречались». Как он мог не узнать его там, в сквере? Наверное, потому, что все эти годы упорно изгонял из своей памяти все связанное со следовательской работой в ЧК. И все равно, время от времени, а иногда и во сне, приходят к нему подследственные и молча, с укором смотрят на него. Усилием воли он отогнал от себя нахлынувшие воспоминания и, кивнув переводчику, начал допрос:
– Вы работаете на советскую разведку?
– Я служу только одному Богу.
– Если бы вы служили только Богу, то не оказались бы здесь. Вас видели, как вы из тайника взяли записку, положенную партизанским связным. Затем, по свидетельству священника Венедикта, вы съели эту записку. Почему вы это сделали?
– А вы догадайтесь сами, почему я это сделал, – криво улыбнувшись разбитой губой, сказал отец Пахомий.
– Мы ни о чем догадываться не будем, нам нужны только факты. И мы их от вас получим, чего бы это ни стоило. Но мы можем не доводить до крайностей, если вы скажете, кому предназначалась эта записка и где сейчас Пашкевич.