Обедаем с Джоан в Vogue-кафе, она спрашивает: «Почему в истории русского театра столько мизансцен, построенных вокруг обеденного стола?» Я отвечаю, что, наверное, вся русская, а потом и советская жизнь вертелась вокруг стола. Эти бесконечные чаепития, во время которых разбиваются сердца, эти горы закусок, эти ночные кухонные посиделки. Эта невозможность коктейлей, это неумение есть на весу, эта нелюбовь к фуршетам. Я помню, как мы с Сережей Добротворским, собираясь праздновать защиту моей диссертации, решили устроить все в нашей съемной большой квартире на 2-й Советской. Договорились, что будет фуршет – легко и по-европейски. Но минут через десять неловкого переминания с ноги на ногу наши профессора и профессорши отставили бокалы и принялись сдвигать столы.
И где еще самой популярной книгой главного структуралиста страны могли стать «Великосветские обеды?».
Андрей Курилкин прислал мне очередную ссылку на очередной блокадный дневник, куски из которого публикует Openspace. На сей раз – дневник питерской девушки Елены Мухиной. Ужасно, но я столько прочла блокадных воспоминаний и дневников, что меня уже мало что трогает. Больше всего меня почему-то удивляет, что девушка с фамилией Мухина пишет: «Подохнем мы все, как мухи».
Мухиной исполняется семнадцать, и она боится, что в ее день рождения все переругаются: «Только бы не ссориться, только бы все было тихо и мирно. Вот в чем мое самое горячее желание». И вот еще: «Но как все удивительно одно за другое зацепляется. Если бы мы не зарезали нашего кота, Ака умерла бы раньше и мы бы не получили бы теперь эту лишнюю карточку, которая теперь, в свою очередь, спасет нас. Да, спасибо нашему котоше. Он кормил нас 10 дней. Целую декаду мы одним только котом и поддерживали свое существование». Самое удивительное тут, это нежное – «котоша». Если бы я съела своего любимого кота, могла бы я его за это с такой нежностью благодарить?
Читаю резкий и злой блокадный дневник Осиповой. Очень точное выражение – «замерз от голода». Когда я думаю о блокаде, я чаще всего сосредоточиваюсь на голоде. А на самом деле холод, возможно, был бы еще страшней. Я так его боюсь. Помню, как лет в четырнадцать шла в школу в первый день зимнего похолодания (было что-то вроде минус двадцати) и всю дорогу плакала, потому что мороз причинял мне почти физическую боль. Я до сих пор сплю в шерстяных носках, терпеть не могу снег и всегда предпочту жару холоду. И я бы в блокаду именно замерзла от голода.
Почти во всех блокадных дневниках и рассказах так или иначе происходит чудо. Чаще всего это чудесное появление отца (дяди, тети, друга, сослуживца, однополчанина) с едой – в момент, когда смерть кажется неизбежной. А может, действительно выжили только те, с кем произошло чудо? И теперь рассказывают о нем? А те, с кем чудо не произошло, ничего рассказать уже не могут.
Лидия Чуковская в своих записках об Ахматовой цитирует письмо Тамары Габбе из блокадного Ленинграда: «Не думайте, что мне сейчас очень плохо. Я не позволяю себе думать о себе, и поэтому мне не только не плохо, а часто даже хорошо».