— Ямщик, не гони лошадей. Мне некуда больше спешить. Мне некого больше любить. Ямщик, не гони лошадей!
Когда Аристарх Павлович допел до конца, Валентина Ильинишна уже попривыкла, что голос этот исходит из его молчаливых уст и что это его язык произносит слова; она уже слушала песню и жила ею.
— Надо же, надо же… — проронила Наталья Ивановна и осеклась.
— А теперь давай что хочешь, — подперев голову руками, сказал старший Ерашов. — Хорошо как, Господи…
И Аристарх Павлович запел то, что очень хотел спеть для Валентины Ильинишны, ибо слова были словно написаны для них двоих.
Он, по сути, признавался ей в любви…
— День и ночь роняет сердце ласку, день и ночь кружится голова. День и ночь взволнованною сказкой мне звучат твои слова…
Она слушала и вдохновляла Аристарха Павловича; она словно говорила — еще! Еще, миленький… у меня кружится голова…
И он старался еще сильнее закружить ее, завертеть в вихре и сделать послушной, покорной воле своего голоса.
— Только раз бывает в жизни встреча, только раз судьбою рвется нить. Только раз в холодный хмурый вечер мне так хочется любить!
Валентина Ильинишна все как-то отводила взгляд, чуть привыкнув к неожиданному дару Аристарха Павловича, а тут же подняла на него глаза и уж больше не могла оторваться. По крайней мере, ему так казалось.
— Тает луч пурпурного заката, синевой окутаны цветы. Где же ты, желанная когда-то, где, во мне будившая мечты?
Последнюю фразу он спел, глядя в глаза Валентины Ильинишны, и это было так откровенно, так явно, что заметила Наталья Ивановна и слегка обомлела. Женским чутьем она поняла, в чем дело, поняла, для кого тут поют. И то, что сокровенное отношение было замечено, смутило Аристарха Павловича; он хотел допеть, сделать паузу и поцеловать руку Валентины Ильинишны. Однако теперь ему стало неловко, к тому же старший Ерашов сидел, слушал в прежней позе и что-то сильно переживал: большие усы его шевелились, как живые, — то ли губы кусал, то ли зубами скрипел…
И повисла долгая пауза, лишь камин постреливал угольками, и осторожная Наталья Ивановна бесшумно подгребала их тапочком к железному листу. Аристарх Павлович сидел с опущенной головой и чувствовал на себе взгляд Валентины Ильинишны.
— Убедил ты меня, Аристарх Павлович, — распрямившись, сказал Алексей твердым и трезвым голосом. — Все, хватит. Настрелялся досыта… Только домой, и никуда больше!.. Семью всю соберу сюда, под одну крышу!.. Детей своих буду поднимать сам. Пожить охота, Аристарх Павлович! Мне ведь тридцать два… а я как старик стал. Все! Приеду, полк сдам — и в отставку!
Он налил в бокалы, поднял свои и засмеялся весело, по-детски показывая белые зубы.
— За тебя, Аристарх Павлович! За твой… талант, что ли, за песню!
— Удивительно! — прорезался голос у Натальи Ивановны. — Мы же не знали, что он так-то может! — стала она объяснять Алексею. — Сроду не думали не гадали! Раньше-то, до болезни, он часто бывал у нас в теплице, а потом перестал… И вот надо же! Надо же!
Только Валентина Ильинишна промолчала, и молчание ее было приятно Аристарху Павловичу, дороже, чем самые откровенные слова. Она сейчас напоминала ему ту Валентину Ильинишну, с которой он встречался на несколько мгновений в своем воображении. И потому он тоже молчал.