Впрочем, выехав из города, я все-таки сумел опять погрузиться в полусон и принялся размышлять об удивительных противоречиях в характере Харолда Инглдью. Неуемная страсть к пиву совершенно не вязалась с его обликом. Это был щуплый старичок лет семидесяти, тихий как мышь, и, когда в базарный день он изредка появлялся у нас в приемной, от него было трудно слова добиться: пробормочет что-нибудь и снова надолго замолкает. Одетый в парадный костюм, явно широковатый – морщинистая шея сиротливо торчала из воротничка, – он являл собой портрет благопристойнейшего, тишайшего обывателя. Водянистые голубые глаза и худые щеки дополняли это впечатление, и лишь густой багрянец на кончике носа намекал на иные возможности.
Его соседи в деревне Терби отличались степенностью, лишь изредка позволяя себе пропустить за дружеской беседой кружечку-другую, и не далее, как неделю назад, один из них сказал мне не без горечи:
– Харолд-то? От него просто спасу нет!
– То есть как это?
– А вот так. Каждый субботний вечер и еще, когда с рынка воротится, уж он обязательно будет распевать во всю глотку до четырех утра.
– Харолд Инглдью? Быть не может! Он же такой тихий, неприметный!
– Да только не по субботам.
– Просто представить себе не могу, чтобы он – и вдруг запел!
– Вы бы пожили с ним бок о бок, мистер Хэрриот! Ревет, что твой бык. Никто глаз сомкнуть не может, пока он не угомонится.
Этим сведениям я затем получил подтверждение из другого источника. А миссис Инглдью, объяснили мне, мирится с вокальными упражнениями мужа по субботам, потому что все остальное время он безропотно ей подчиняется.
Дорога в Терби круто уходила то вниз, то вверх, а затем нырнула с гребня в долину, и я увидел полумесяц спящих домов у подножия холма, днем мирно и величаво вздымающегося над крышами, но теперь жутко черневшего в свете луны.
Едва я вылез из машины и торопливо зашагал к задней двери дома, как ветер снова на меня набросился, и я сразу очнулся, словно в лицо мне выплеснули ушат ледяной воды. Но я тут же забыл о холоде, оглушенный немыслимыми звуками. Пение… хриплое надрывное пение гремело над булыжным двором.
Оно вырывалось из освещенного окна кухни.
– НЕЖНО ПЕСНЯ ЛЬЕТСЯ, УГАСАЕТ ДЕНЬ…
Я заглянул в окошко и увидел, что Харолд сидит, вытянув ноги в носках к догорающим углям в очаге, а его правая рука сжимает бутылку с портером.
– …В СУМЕРКАХ БЕЗМОЛВНЫХ ТИШИНА И ЛЕНЬ! – выводил он от всей души, откинув голову, широко разевая рот.
Я забарабанил в дверь.
– ПУСТЬ УСТАЛО СЕРДЦЕ ОТ ДНЕВНЫХ ЗАБОТ! – ответил жиденький тенорок Харолда, обретая мощь баса, и я вновь принялся нетерпеливо дубасить по филенке.
Рев стих, но я ждал еще невероятно долго, пока, наконец, не щелкнул замок и не скрипнул отодвигаемый засов. Щуплый старикашка высунул нос в дверь и поглядел на меня с недоумением.
– Я приехал поглядеть, что у вас с овцой.
– Верно! – Он коротко кивнул без следа обычной стеснительности. – Сейчас. Только сапоги натяну. – Дверь захлопнулась перед самым моим лицом, и я услышал визг задвигаемого засова.
Как ни был я ошеломлен, но все же сумел сообразить, что у него не было ни малейшего желания оскорбить меня. Задвинутый засов свидетельствовал только, что он машинально проделывает привычные движения. Тем не менее он оставил меня стоять в не слишком уютном уголке. Любой ветеринарный врач скажет вам, что во дворе каждой фермы обязательно есть места, где заметно холоднее, чем на вершине самого открытого холма, и я находился именно в таком месте. Сразу же за кухонной дверью зиял черный провал арки, за которой начинались поля, и оттуда тянуло такой арктической стужей, что я окоченел бы и в куда более теплой одежде.