«Внимая ужасам войны, – сказал с улыбкой Смуров, – мне не жаль ни друга, ни матери друга, а жаль мне тех, кто на войне не побывал. Трудно передать, какое музыкальное наслаждение в жужжании пуль – или когда летишь карьером в атаку…»
«Война всегда отвратительна, – сухо перебила Марианна Николаевна. – Я, вероятно, иначе воспитана, чем вы. Человек, отнимающий жизнь у другого, всегда убийца, будь он палач или кавалерист».
«Я лично…» – сказал Смуров, но она опять перебила:
«Военная доблесть – это пережиток прошлого. В течение моей врачебной практики мне часто приходилось видеть людей, искалеченных и выбитых из жизни войной. Человечество теперь стремится к другим идеалам. Нет ничего унизительнее, чем быть пушечным мясом. Может быть, другое воспитание…»
«Я лично…» – сказал Смуров.
«Другое воспитание, – быстро продолжала она, – в идеях гуманности и общекультурных интересов заставляет меня на это смотреть другими глазами, чем вы. Я ни в кого не палила и никого не закалывала. Будьте покойны – среди врачей, моих коллег, больше найдется героев, чем на поле битвы…»
«Я лично…» – сказал Смуров.
«Но довольно об этом, – отрезала Марианна Николаевна. – Я вижу, что ни вы меня не убедите, ни я вас. Прения закончены».
Наступило легкое молчание. Смуров спокойно размешивал ложечкой чай. Да, очевидно, он – бывший офицер, смельчак, партнер смерти, и только из скромности ничего не говорит о своих приключениях.
«А я вот что хотел рассказать, – грянул Роман Богданович. – Вы упомянули о Константинополе, Марианна Николаевна. Был у меня там один хороший знакомый – некий Кашмарин, впоследствии я с ним поссорился, он был страшно резок и вспыльчив, хотя отходчив и по-своему добр. Он, между прочим, одного француза избил до полусмерти – из ревности. Ну вот, он мне рассказал следующую историю. Рисует нравы Турции. Представьте себе…»
«Неужели избил? – прервал Смуров с улыбкой. – Вот это здорово, люблю…»
«До полусмерти», – сказал Роман Богданович и пустился в повествование.
Смуров, слушая, одобрительно кивал, и было видно, что такой человек, как он, несмотря на внешнюю скромность и тихость, таит в себе некий пыл и способен в минуту гнева сделать из человека шашлык, а в минуту страсти женщину умыкнуть под плащом, ветреной ночью, как сделал кто-то в рассказе Романа Богдановича. Ваня, если разбиралась в людях, должна была это заметить.
«У меня все подробно в дневнике изложено», – самодовольно закончил Роман Богданович и хлебнул чаю.
Мухин и Хрущов опять застыли по косякам; Ваня и Евгения Евгеньевна оправили платья на коленях совершенно одинаковым жестом; Марианна Николаевна ни с того ни с сего уставилась на Смурова, который сидел к ней в профиль и, по рецепту мужественных тиков, играл желваками скул под ее недоброжелательным взглядом. Он мне нравился, да, он мне нравился, – и я чувствовал, что чем пристальнее смотрит Марианна Николаевна, культурная женщина-врач, тем отчетливее и стройнее растет образ молодого головореза, с железными нервами, бледного от прежних бессонных ночей в степных балках, на разрушенных снарядами станциях. Казалось, все обстоит благополучно.