В первый же день, выехав из Тегерана на восходе, она отправилась со своим проводником на гребень горы. И оттуда увидела внизу ландшафт, показавшийся ей самым красивым на свете. Этот момент выкристаллизовался в ее письме к кузену Хорейсу Маршаллу от 18 июня 1892 года – момент чистого восторга, и в нем слышится почти мистическая нота, когда Гертруда входит в края дикой природы, которой предстояло стать ее духовным домом:
«О эта пустыня вокруг Тегерана! Мили и мили, где не растет ничего, совсем ничего, обрамленные суровыми голыми горами со снежными шапками, изрытые глубокими руслами потоков. Я не знала, что такое пустыня, пока не приехала сюда. Это чудеснейшее зрелище, и вдруг посередине всего этого, из ничего, из капли холодной воды возникает сад. И какой сад! Деревья, фонтаны, пруды, розы и посреди – дом, такой, как бывал в детстве в волшебных сказках: выложенный зеркальной мозаикой красивыми узорами, синей плиткой, укрытый коврами и наполненный гулкими звуками фонтанов и бегущей воды…»
Связанная дома ограничениями и условностями, на Востоке Гертруда становилась самой собой. Ее дух парил, а восприимчивость к природе и жизни расцветала так, что ей пришлось признать в себе наличие двух Гертруд. Отчасти это чувство различия объяснялось тем, что здесь было мало правил и мало ожиданий. Она вышла из сумрака Беллов на свет независимости. Это ее несколько смирило и привело к осознанию того, чего дома она бы не осознала:
«Мне интересно: остаемся ли мы теми же людьми, когда меняется окружающая обстановка, связи, знакомства? Вот то, что есть я, что есть пустой сосуд, который проходящие мимо наполняют чем хотят, здесь наполнен таким вином, о котором я никогда не слышала в Англии… Как велик мир, как велик и как чудесен! Мне теперь кажется до смешного самонадеянной мысль, что я свою мелкую личность смею проносить через половину его и наивно пытаюсь измерить… то, к чему вряд ли применима какая-либо система мер.
Каждый волшебный день начинался с двухчасовой загородной верховой прогулки, потом холодная ванна, ароматизированная розовой водой, потом завтрак, поданный под тентом в саду посольства. А впереди – море удовольствий: экспедиции и прогулки по живописным местам, прекрасные долгие обеды, лежание в гамаке с книгой, игры и развлечения, неистовые танцы вечером и ужин в удивительных дворцах-павильонах до утренней прохлады. Да и просто ехать верхом или править каретой на улицах было уже откровением.
В этой стране женщины поднимают вуаль – и на тебя смотрит «Мадонна» Рафаэля… мне стыдно чуть ли не перед попрошайками на улице: они носят свои лохмотья с бо́льшим изяществом, чем я – лучшие свои наряды, а вуали женщин из самого простонародья (вуаль – это пробный камень для туалета дамы) куда лучше надеты, чем моя. Вуаль должна спадать от макушки до пят, в этом я уверена, и не должна быть прозрачной».
И наконец к ней пришла любовь в лице обаятельного секретаря посольства, Генри Кадогана, старшего сына достопочтенного Фредерика Кадогана и внука третьего графа Кадогана. Гертруда его описывает в письмах так подробно, что подобный интерес наверняка насторожил Флоренс заранее. Это был мужчина тридцати трех лет, «высокий, рыжий и очень тощий… умный, отлично играет в теннис, еще лучше на бильярде, энтузиаст безика, предан верховой езде, хотя ездить не умеет совершенно… сообразительный, аккуратный, хорошо одетый, смотрит на нас так, будто мы для того и существуем, чтобы он на нас глядел и веселился». Генри был хорошо образован – даже учен, а внимание, оказываемое им Флоренс и Гертруде, вскоре сосредоточилось на последней. Он умел говорить и читать на местном языке и приносил Гертруде пачки книг. Он нашел ей учителя, чтобы она продолжала уроки персидского.