«Кто старое забудет, тому глаз вон, — вспомнилось ему, и он невесело улыбнулся. — Быть тебе одноглазым, Третьяк. И хорошо, что попались тебе на монастырском подворье эти мужики, вместе с Серпнем и Настеной. Хоть вспомнишь теперь — как оно простому люду живется. Но уж на этот раз не проворонь, накрепко в памяти удержи».
Домишко Настены на фоне других выглядел очень даже прилично. Не иначе как ее покойный ныне супруг был рукодельный. Соседние избушки вовсе вросли в землю, а этот стоял прочно, твердо. Да и снег на крыше лежал ровненько, а значит, дрань не сгнившая и держится крепко. Даже солома, торчавшая из-под снега по краю крыши, и та выглядела аккуратно, не высовывалась неряшливыми лохмами и пучками.
Перед входом Настена немного замешкалась, с виноватой улыбкой заметив:
— Прибраться перед гостями дорогими надобно, а то наозорничали, поди, мои оглоеды, ан и держать вас на улице негоже. Так что вы уж не серчайте, ежели что не так.
Иоанн улыбнулся и двинулся вслед за хозяйкой в избу. На крылечке чуть приостановился, тщательно вытер сапоги о настеленную на полу солому, служащую половичком. Солома вообще была повсюду. В противоположном от печки углу лежал небольшой тюфяк, набитый ею же, а на полатях, как он успел заметить краем глаза — соломницы[166]. Ими же были аккуратно завешаны маленькие оконца, а в другом углу, «красном», под закопченными образами стоял нарядный сноп-дожинок[167] с вплетенными в него васильками с колосьями и зернами, украшенный парой ленточек и подпоясанный все той же соломой.
— Ели? — заботливо спросила Настена дружную пятерку своих детей, сгрудившихся рядом со снопом и опасливо глядевших во все глаза на двух дяденек, таких больших и так нарядно одетых. Все они были в простых холщовых рубашонках, лишь у старшего имелись порты. Он-то и ответил матери:
— Кашу яшную[168] я им сварил. Поснедали малость.
— Ты глянь — сумел, — одобрительно заметил Иоанн, еще сильнее прежнего ощущая себя Третьяком.
— Чай, не дите, — ворчливо отозвался тот. — Да и чего там варить-то. — Он пренебрежительно махнул рукой. — И дурень сварит — была бы крупица да водица. Тока без хлеба, да сольцы маловато, а так-то сыть в брюхе есть.
— Хозяин мой, — похвасталась Настена. — Весь дом на нем.
— И сколь же тебе годков, домовитый? — поинтересовался Иоанн.
— Десятый пошел уж, — стараясь говорить как можно басовитее, степенно ответил тот.
— А звать как?
— Первак.
— Ишь ты, — крутнул головой Иоанн. — Похоже-то как. Первак да Третьяк, — и осекся, испуганно покосившись на стоящего позади Адашева, но тот продолжал молчать, с любопытством разглядывая скудное убранство небольшой — метра четыре на четыре — избушки, добрую половину которой занимала русская печь.
— А поп как в церкви нарек? — в замешательстве — лишь бы не молчать — спросил Иоанн.
— Тихоном, — ответил тот.
— Ну, здравствуй, Тихон.
— И тебе подобру, — учтиво откликнулся тот.
— Не холодно тебе босиком-то, Тиша? — продолжал расспрашивать Иоанн, заметив, как он слегка переступает с ноги на ногу.
Твердый пол, густо вымазанный глиной, — это Иоанн знал по себе — зимой, как ни топи, все равно оставался холодным. Пускай топать не по нему, а по все той же соломе, но и через нее несло от глины леденящим холодом, особенно по утрам, когда печь за ночь выстывала, оставляя в избе из всей теплоты лишь собственные кирпичи.