Вслед за Пришвиным вошел к начальнику человек в шляпе с отвисшими полями. Он остановился в дверях и сказал тихо, но внятно:
- Немедленно верните этому гражданину вещи.
- А это что еще за шпендик в шляпе? - спросил матрос.- Кто ты есть, что можешь мне приказывать?
- Я Магалиф,- так же тихо и внятно ответил человек, не спуская с матроса глаз.
Матрос поперхнулся камсой и встал.
- Извиняюсь,- сказал он вкрадчивым голосом.- Мои братишки, видать, напутали. Запарились. Лобов! - закричал он громоподобно.- Вернуть вещи этому гражданину! Сам уполномоченный Магалифа приказал. Понятно? Снести обратно в вагон. Живо! Хватаете у всех подряд, брашпиль вам в рот!
На платформе Пришвин начал благодарить невзрачного человека, но тот в ответ только посоветовал Пришвину написать на всех тюках химическим карандашом слово "фольклор".
- Русский человек,- объяснил он,- с уважением относится к непонятным, особенно к иностранным словам. После этого никто ваши вещи не тронет. Я за это ручаюсь.
- Извините мое невежество,- спросил Пришвин,- но что это за мощное учреждение - вот этот самый Магалиф - которое вы собой представляете? Почему одно упоминание о нем так ошеломляюще действует на заградительные отряды?
Человек виновато улыбнулся.
- Это не учреждение,- ответил он.- Это моя фамилия. Она иногда помогает.
Пришвин расхохотался.
Он послушался Магалифа и написал на тюках загадочное слово "фольклор". С тех пор ни один заградительный отряд не решился тронуть эти тюки.
Тогда впервые начали входить в силу нелепые сокращения названий. Через несколько лет их количество приобрело уже характер катастрофы и грозило превратить русскую речь в подобие косноязычного международного языка "волапюк".
Каждый вечер в кафе входил, протирая запотевшие выпуклые очки и натыкаясь сослепу на столики, известный московский книголюб журналист Щелкунов. Он притаскивал с собой тяжеленные пачки пыльных книг, связанные обрывками телефонного провода.
Щелкунов снимал старомодное пальто с вытертым
бархатным воротником, осторожно вешал его на гвоздь, и тотчас кафе наполнялось отчаянным кошачьим писком.
Щелкунов подбирал на улицах брошенных котят, рассовывал их по карманам пальто, ходил с ними по городу и только поздним вечером притаскивал голодных котят домой и сдавал с рук на руки своей жене.
Щелкунов был похож на земского доктора. Всегда мокрая его бородка была всклокочена, а пиджак висел мешком под тяжестью карманов, набитых книгами и рукописями.
Тогда еще не было автоматических ручек, и Щелкунов носил в кармане чернильницу "Ванька-встанька" и несколько гусиных перьев. Карандашом он писать не мог, и, кажется, один только я понимал его и не посмеивался над этим его свойством и над гусиными перьями. Все написанное карандашом всегда казалось мне небрежным и недоделанным. Я считал, что четкая мысль требует четкого написания. Если бы можно, то я писал бы только китайской тушью на плотной бумаге.
Щелкунов садился за столик, тщательно очинял гусиное перо лезвием бритвы и начинал, посапывая, писать заметки почерком, похожим на допетровскую вязь.