Тотчас же появился настоятель, предупрежденный о моем прибытии. Он весьма приветливо встретил меня. «Отец мой, — обратился я к нему, — я требую достойного со мной обращения; я предпочту тысячу смертей одной-единственной грубости>{37}». — «Нет, что вы, что вы, сударь, — отвечал он, — вы будете вести себя благоразумно, и мы окажемся довольны друг другом». Он пригласил меня подняться в верхнюю камеру. Я послушно последовал за ним. Солдаты сопровождали нас до самых дверей; войдя со мной в камеру, настоятель сделал им знак удалиться.
«Итак, я ваш пленник? — сказал я. — Ну, хорошо! отец мой, что же вы намереваетесь делать со мною?» Он отвечал, что радуется моему благоразумию; что на нем лежит долг внушить мне влечение к добродетели и религии, на мне же — воспользоваться его увещеваниями и советами; что, буде я пойду навстречу его заботам обо мне, я обрету в своем уединении одни лишь утехи. «Ах! утехи, — возразил я, — вы не ведаете, отец мой, единственного предмета, который может мне их доставить!» — «Знаю, — возразил он, — однако надеюсь, что склонности ваши изменятся». По его ответу я понял, что он осведомлен о моих делах, а может быть, также и о моем имени. Я попросил разъяснения. Он отвечал мне просто, что ему все уже известно.
Весть эта была самым жестоким мне наказанием. Слезы градом полились из глаз моих, и я предался ужаснейшему отчаянию. Я страдал от унижения, которое сделает меня притчей во языцех всех моих знакомых и позором моей семьи. Так провел я неделю в глубоком унынии, не в силах ничего выслушивать, ни думать ни о чем, кроме своего бесчестья. Даже воспоминание о Манон не прибавляло ничего к моей скорби; оно присоединялось к ней разве лишь как чувство, предшествовавшее сей новой горести, главной же мукой моей души были стыд и растерянность.
Немного людей знает силу глубоких душевных потрясений. Большинство человечества чувствительно лишь к пяти-шести страстям, к которым сводятся все их жизненные невзгоды. Отнимите у них любовь и ненависть, радость и печаль, надежду и страх, — никаких других чувств у них не останется. Но люди более высокого склада могут волноваться на тысячу разных ладов; кажется, будто они наделены более чем пятью чувствами и способны вмещать мысли и чувствования, преступающие обычные границы природы; и, так как они сознают свое превосходство, возвышающее их над толпой, они ценят его больше всего на свете. Поэтому их так тяжко ранят насмешки и презрение, поэтому всего мучительнее переносят они чувство стыда.
И я обладал сим печальным преимуществом, живя в заключении в Сен-Лазаре. Печаль моя казалась настоятелю столь чрезмерной, что, опасаясь последствий, он стал проявлять больше мягкости и снисходительности в обхождении со мной, навещал меня два-три раза в день, часто брал с собой на прогулку по саду и расточал свое рвение на увещевания и спасительные советы. Я кротко их выслушивал. Я даже выразил ему свою признательность. Он уже питал надежды на мое обращение.
«Вы столь кротки и добродушны от природы, — сказал он мне однажды, — что я не могу поверить в распутство, в коем обвиняют вас. Две вещи меня изумляют: одна, как, обладая столь добрыми качествами, вы могли предаваться безудержному разврату; другая, коей дивлюсь еще более, почему внимаете вы столь охотно моим советам и наставлениям, в течение многих лет коснея в пороках. Ежели сие есть раскаяние, вы являетесь избранником небесного милосердия; ежели сие происходит от природной доброты вашей, ваш нрав содержит, во всяком случае, великолепную основу, и это внушает мне надежду, что нам не потребуется долго держать вас здесь, дабы вернуть вас к жизни достойной и порядочной».