— На том, что я обещал вам еще одну бутылку.
— Это будет очень любезно с вашей стороны. Только я бы предпочел каталонское… Если, конечно, можно.
— Можно, все можно, Брунн. Дон Фелипе! Вина моему другу!
— Я не ваш друг, — Штирлиц резко отодвинулся и, раскачиваясь, уставился на Кемпа. — Все мои друзья погибли. Я один. У меня нет друзей, ясно? Не считайте, что я ничего не соображаю. Я помню, с чего начал. С моей истории, которую вы импровизировали. Все это чепуха… Да, именно так, чепуха. Я бы не поверил ни одному вашему слову на месте вашего Джонсона…
— Джекобса.
— Ну и ладно… Джекобса… Не считайте его идиотом, только потому что он представитель самой молодой нации мира. Молодость — это достоинство, а старость — горе. Мы представители старой нации, потому-то и прокакали войну. Мы привыкли к дисциплине сверху донизу… Как оловянные солдатики… А они, американцы, эмпирики. Теперь о втором… Что, мол, я не принял предложения от каких-то там фирм… Глупо… У него что, нет телефона, у этого Дэвиса?
— Джекобса…
— Тем более… Что он, не может позвонить на те фирмы, которые вы будете обязаны ему назвать? И спросить, кто, когда и где предлагал мне работу? Сейчас я должен вас покинуть. — Штирлиц качаясь, поднялся и пошел в туалет; там он пустил воду, сунул голову под холодную струю, растер лицо хрустящим, туго накрахмаленным полотенцем; мы здесь первые посетители, подумал он, к полотенцам еще никто не притрагивался; Кемп не может не клюнуть; по-моему, я подставляюсь ему достаточно точно, и шел я сюда прямо, не раскачиваясь, только чуть поплыл, когда поднялся; я играл спиною попытку собраться, я это умею. Не хвастай, сказал он себе, все не просто, ты до сих пор не понимаешь, что происходит, и не можешь даже представить, что тебя ждет, а тебя ждет что-то, причем ждет сегодня же, это точно… А почему ты не допускаешь вероятия его версии? — спросил себя Штирлиц. Ты напрочь отвергаешь возможность того, что он действительно пригласил тебя сюда сам по себе? Немец — немца? Да, я отвергаю это вероятие; если бы он пригласил меня сюда как соплеменника, он бы рассказывал о себе; иначе — открыто и заинтересованно — спрашивал бы про мою историю, он бы по-другому вел себя, в нем сейчас ощущается напряженная скованность. Он к чему-то готовится. Это несомненно. Я предложил ему размен фигур, он отказался. Почему?
Штирлиц услыхал шум подъезжающей машины, резкий скрип тормозов, хлопки дверей, похожие на далекие выстрелы из мелкокалиберной винтовки.
Вот оно, сказал он себе; это наверняка приехал тот голубой «форд», который должен был появиться «через четыре минуты». Ничего себе четыре минуты! Хороша американская точность. Но почему тот, который назвал себя Джонсоном, так интересовался каким-то Барбье? Тоже не по правилам. Черт его знает. Может быть, разработали комбинацию, которой хотят запутать меня. Смысл? Я не знаю, ответил он себе, я не могу понять их логики… Когда они говорили с Карлом Вольфом или Шелленбергом, они преследовали стратегические интересы, но они всегда подчеркнуто брезговали контактами с нацистами такого уровня, каким считают меня. Зачем им падаль? Что им могут дать штандартенфюреры? За каждым из них тянется шлейф преступлений, который обязывает американцев отправлять их в Нюрнберг, на скамью подсудимых. Отсюда нельзя вывезти человека в Нюрнберг, франкисты не допустят, братья фюрера, союзники рейха.