— Бедненький… Ну, а что же с вами потом случилось? Почему запретили выступать в прессе?
— Я же говорил: я позволил себе роскошь обидеться на власть. А этого нельзя делать. Мальчишкой я сражался в войсках генералиссимуса, делал это без особого страха, поверьте. Нет, не потому, что я какой-то герой, отнюдь… Мама погибла в бомбежке, отец, кадровый офицер, пал в первые дни битвы, я остался один. Мы начинаем относиться к себе серьезно в том случае, если знаем себе цену и имеем, что сказать другим. Не все рождаются Моцартами, некоторые ими становятся. Когда битва кончилась, я ушел в журналистику, мотался по стране и видел, что кресты и регалии получают не те, кто сражался на поле брани, а люди с деньгами, вернувшиеся в страну после победы Франко из Англии, Африки и Аргентины. Мы, борцы, оказались обойденными. Мальчишка, я, конечно, мечтал получить свой крест за заслуги и медаль за храбрость. А — не получил. И сказал в компании, что справедливость невозможна в этой стране: «Один балаган сменяется другим, а оркестр на эстраде пиликает ту же пошлую мелодию, какая звучала испокон веков». А поскольку в Испании победил фашизм, любое слово, отличное от тех, какими предписано обмениваться друг с другом, немедленно делается известным полиции. Нет, меня не арестовали, просто отправили из Мадрида в Севилью… А ничто так не страшно — в условиях авторитарного режима, — как провинция, в которой царит такое бесправие, что и представить невозможно. Причем наше бесправие особое, мы ж много взяли у мавританцев, сколько веков жили с ними бок о бок?! Мне, конечно же, сказали, что еще не все потеряно и я могу исправиться… Знаете, у Франко есть такое выражение: «исправиться». Не слыхали?
Криста покачала головой, сделала еще один глоток вина, закурила.
— О, это свидетельство доброты генералиссимуса, — продолжал Блас. — Человек, прошедший войну, но позволивший себе обидеться, все-таки имеет право на исправление. Как мальчишка, который съел кусок рождественской индейки без разрешения бабушки. Надо быть паинькой, стирать свои носки, не бегать по дому, следить за поведением братьев, и тогда тебя простят, как же иначе, ведь ты исправился. Ну, я и начал исправляться, писать восторженные статьи о том, как местная фаланга делает все, чтобы поднять Андалусию к процветанию, как военный губернатор сеньор дон Рафаэль Родригес-Пелайа не спит и не ест, прямо сохнет, думая о рабочих Севильи и виноделах Хереса, а ведь он и ел и пил, да еще получал миллионные взятки от денежных тузов… И я знал об этом… Вы понимаете меня? Я знал. Но я зажмурился, заткнул уши ватой и сочинял легенды о праведниках, обманывая самого себя тем, что бесы будут читать мои публикации — а они читали, потому что без их визы ничто не имеет права быть напечатанным, — и станут следовать тому образу, который я создаю, они ж умные люди, убеждал я себя, у них есть дети, о них-то нельзя не думать! Что может быть страшнее, чем месть народа, задавленного тупыми владыками, их же детям?! А ведь идет к этому, вы мне верьте, я знаю свой народ! Я врал себе, понимаете? Я не понимаю, зачем я так отвратительно себе врал… Разъедало честолюбие? Всерьез полагал, что они хоть когда-нибудь смогут забыть то, что я брякнул в Мадриде? В условиях режима, какой царит у нас, оступившийся лишен права на возвращение вверх, в ту касту, членом которой он был… Когда они начали раздавать