— С чем ты не согласен в этом Манифесте? — спросил он тогда Чермака.
— Это все те же марксистские бредни, — с некоторой даже досадой ответил Чермак. — Это все попытки жить чужим умом. Может быть, в Англии или в Германии есть рабочий класс, готовый к борьбе за власть. Но у нас в России… где он?.. Конечно, пустые бредни!
— Ты ошибаешься, Лев. Вспомни, уже в те годы, когда мы еще были на свободе и занимались с тобой мирной статистикой, эта самая статистика обнаружила, что в Питере десятки тысяч рабочих.
— Ну что такое десятки тысяч рабочих в многомиллионной крестьянской стране! Да хоть бы и сотни тысяч! Ты прости меня, Михаил, ты больше меня отдал святому делу нашей борьбы, и не мне тебя укорять, но все же не могу промолчать: ты изменяешь идеалам «Народной воли».
— Ты сам-то прочел Манифест?
— Странный вопрос! — удивился Лев Карлович.
— Совсем не странный. Какая измена? В Манифесте социал-демократов сказано: социал-демократия идет к цели, ясно намеченной еще славными деятелями старой «Народной воли». Где же тут измена?
— Слова… — сказал Чермак. Помолчал и еще раз повторил: — Слова и слова… И, знаешь, не надо нам сейчас спорить. Ты отстал от жизни, живешь старыми иллюзиями, а жизнь ушла вперед. Оглядишься вокруг себя, присмотришься к сегодняшней жизни, тогда и сам все поймешь.
Но он и сейчас все понял. Человек устал. Устал — потому что изверился или изверился — потому что устал? Да не все ли это равно. Одним борцом стало меньше. Мог ли он осуждать бывшего товарища по борьбе? Не каждому отпущено мужества и сил одной мерой.
* * *
Пришла сестра, как всегда, в пальтишке, накинутом поверх больничного халата, и принесла письмо от старого друга.
Письмо Марии Эссен было коротким — стремительность натуры не позволяла ей изливаться в длинных посланиях. Зато Мария умела писать короткие письма. На одной страничке, исписанной твердым, совсем не женским почерком, уместились боль и тревога за друга, перенесшего тяжелый удар судьбы, уверенность, что самое опасное уже позади, слова доброго привета и надежда в самом скором времени увидеть его и убедиться, что он здоров и жизнерадостен.
Милая, славная душа! Как она узнала о постигшей его беде? Она ведь где-то очень далеко. Где-то за линией деникинского фронта. Почтового штемпеля нет на конверте, письмо доставлено в Москву с оказией. Мария Эссен, как и в юности, всегда на передовой…
Когда вспомнишь о ней, энергичной, целеустремленной и бесстрашной, совсем невмоготу становится пролеживать здесь бока.
— Скоро ли отпустите на волю, сестрица?
— Про то врачи знают.
— Они-то знают. Может быть, и вы, сестрица, около них что-нибудь слыхали?
— Нет, про вас разговору не было.
— Пора бы уж отпустить.
— Уход да догляд за вами нужен. А есть ли у вас кому? Жена-то есть?
— Нет жены.
— А детки?
— И деток нет.
— Бобыль, стало быть. Куда уж вас отпускать. Здесь будем долечивать.
Бобыль… слово-то какое сыскала. Да ведь не в слове суть, а в том, что за словом.
Еще раз перечел коротенькое письмо, и как будто вернулись давно прошедшие годы — тысяча девятьсот первый год, словно перенесся в края отдаленные — далекую Якутию и увидел себя самого в жаркий августовский день на берегу сказочно могучей река…