Этого не понадобилось. Она сама распахнулась — петли тихонько скрипнули, словно предостерегая.
Я шагнул в темную пустую продолговатую комнату, вынул фонарик из-за подкладки комбинезона и повел бледно-желтым лучом по стенам. Там висели четыре картины. Три из них были мне не знакомы. А четвертая… Я встал перед ней и ощутил ту же сухость во рту, как в тот раз, когда Грааф выговорил ее название.
«Охота на калидонского вепря».
Казалось, свет пробивается из-под нижних, почти четырехсотлетних, слоев краски. Вместе с пятнами теней он придавал охотничьей сцене очертания и форму — Диана называла это светотенью.
Картина оказывала почти физическое воздействие, втягивала внутрь как магнит, — это было как встретиться с харизматической личностью, о которой знал прежде только по рассказам и фотографиям. Но эта красота застала меня врасплох. Гамма, правда, была мне знакома по его более поздним и более известным картинам из Дианиного альбома — «Охота на львов», «Охота на гиппопотама и крокодила», «Охота на тигров и львов». В книге, которую я читал вчера, говорилось, что это полотно — первая картина Рубенса с охотничьим сюжетом, источник его более поздних шедевров. Свирепый калидонский вепрь был наслан богиней Артемидой в окрестности города Калидона за непочтение к ней местных жителей. Но лучший в Калидоне охотник, смертный юноша Мелеагр, сумел в конце концов заколоть чудовище копьем. Я глядел на Мелеагра, на его обнаженное мускулистое тело, его исполненное гнева лицо, что-то смутно мне напоминавшее, на копье, которое вот-вот вонзится в тело зверя. Так напряженно и в то же время торжественно! Так обнаженно — и в то же время таинственно! Так просто. И бесценно.
Я снял картину, вынес на кухню и положил на стол. Под старинной рамой, как я и предполагал, находился подрамник, к которому крепился холст. Я достал два самых простых и необходимых инструмента, которые взял с собой: шило и кусачки. Скусил почти все гвоздики, кроме тех, которые понадобятся мне снова, вытащил их, освободил подрамник и с помощью шила стал расшатывать штифты в пазах. Я провозился дольше, чем рассчитывал, Уве все-таки прав насчет мелкой моторики. Но спустя двадцать минут копия уже находилась в раме, а оригинал — в папке.
Я повесил картину на место, закрыл за собой дверь, проверил, не оставил ли следов, и вышел из кухни, сжимая папку в потной руке.
Проходя по гостиной, я бросил взгляд в окно и увидел древесную крону, наполовину оборванную ветром. Не успевшие облететь огненно-красные листья подсвечивались косыми лучами пробивающегося сквозь тучи солнца, так что казалось, что ветки охвачены пламенем. Рубенс. Краски. Это его палитра.
То был магический миг. Миг торжества. Миг преображения. Такой миг, когда отчетливо видишь, как решения, казавшиеся такими трудными, вдруг предстают как очевидные. Я хочу стать отцом, я собирался ей сказать об этом вечером, но ощутил это именно теперь. Здесь, сейчас, на месте преступления, с Рубенсом под мышкой и этим великолепным, величественным деревом перед глазами. Вот миг, который следовало бы увековечить в бронзе, — как память, как вечный сувенир, принадлежащий нам с Дианой, чтобы иногда доставать его в дождливые дни. Это решение, подумается ей, незапятнанной, было принято в миг просветления и без всякой иной причины, кроме любви к ней и нашим будущим детям. И только я, лев, глава прайда, буду знать суровую правду: что горло зебры было перекушено после прыжка ей на загривок, что холм был залит кровью ради них, моих невинных львят. Да, так да укрепится наша любовь. Я достал мобильник, снял перчатку и набрал номер ее телефона от «Прада». Я пытался сформулировать фразу, пока дожидался соединения. «Я хочу подарить тебе ребенка, любимая…». Или: «Любимая, позволь мне подарить тебе…»