Ростепель держалась до Михайлова дня, потом даванул мороз, вывалил снег; день ото дня холод крепчал, подпало еще на четверть снегу, и на опустевших обдонских огородах, через занесенные по маковки плетни, девичьей прошивной мережкой легли петлистые стежки заячьих следов. Улицы обезлюдели.
Пластался над хутором кизячный дым, возле кучек рассыпанной у дороги золы расхаживали налетевшие к жилью грачи. Сизой, выцветшей лентой закривилась по хутору санная ровень дороги-зимнухи.
На майдане собрался однажды сход: подходили дележ и порубка хвороста. Толпились у крыльца правления в тулупах и шубах, поскрипывали валенками. Холод загнал в правление. За столом, по бокам от атамана и писаря, расселись почетные — в серебряной седине бород — старики, помоложе — с разномастными бородами и безбородые — казаки жались в кураготы, гудели из овчинной теплыни воротников. Писарь крыл бумагу убористыми строками, атаман засматривал ему через плечо, а по нахолодавшей комнате правления приглушенным гудом:
— Сена ноне…
— Во-во… Луговое — корм, а со степи — гольный донник.
— Бывалоча, в старину до рождества в попасе.
— Калмыкам добро!
— Экхе-м…
— У атамана-то волчий ожерелок, ишь голову не повернет.
— Калкан нажрал, боров, дьявол!
— Тю, сват, аль зиму пужаешь? Тулупишше-то…
— Цыган теперича шубу продал.
— На святках ночуют это цыгане в степе, а укрываться нечем, бреднем оделся, забрало до тонкой кишки — проснулся цыган, палец-то в ичейку просунул, и матери: «Ху, маманя, гутарит, то-то на базу и холодишша!..»
— Упаси бог — сколизь зачнется.
— Быков ковать, не иначе.
— Надысь рубил я белотал у Чертовой ендовы, хорош.
— Захар, мотню застегни… Отморозишь — баба с база сгонит.
— Гля, Авдеич, ты, что ль, обчественного бугая правдаешь?
— Отказался. Паранька Мрыхина взялась… Я, дескать, вдова, все веселей. Владай, говорю, в случай приплод…
— Эх-ха-ха-ха!
— Гы-гы-гыыы!
— Господа старики! Как всчет хвороста?.. Тишше!
— В случае, говорю, приплод объявится… кумом, стал быть…
— Тише! Покорнейше просим!
Сход начался. Атаман, поглаживая запотевшую насеку, выкрикивал фамилии раздатчиков, дымился паром, обдирал мизинцем сосульки с бороды. Позади, у хлопающей двери — пар, давка, звучные хлопки сморканий.
— В четверг нельзя назначать порубку! — старался перекричать атамана Иван Томилин и тер пунцовые уши, кособоча голову в синей артиллерийской фуражке.
— Как так?
— Ухи оторвешь, пушкарь!
— Мы ему бычиные пришьем.
— В четверг половина хутора за веном на отвод сбираются. Эк рассудили!..
— С воскресенья поедешь.
— Господа старики!..
— Чего там!
— В добрый час!
— Гу-у-у-у-у!..
— Го-го-го-ооо!..
— Га-а-а-а-а!..
Старик Матвей Кашулин, перегибаясь через шаткий стол, запальчиво взвизгивал, тыкая в сторону Томилина ясеневым гладким костылем:
— Погодишь с сеном!.. Небось!.. Как обчество… Ты сроду поперек становишься. Молодой, дурак, братец ты мой!.. Вот!.. Ишь ты!.. Вот…
— Ты сам до старости ума в соседях занимаешь… — Выпячивая голову из задних рядов, безрукий Алексей частил, примаргивая глазом, судорожно дергал дырявой щекой.
Он шесть лет враждовал со стариком Кашулиным из-за клочка перепаханной земли. Бил его каждую весну, а земли захватил у него Матвей Кашулин с воробьиную четверть, — зажмурившись, переплюнуть можно.