Боярышкин твердо ступил на колючую крошку мела длинной босой ступней, вытер лоб верхом измятой студенческой фуражки. Не отвечая ему, Лиза подошла к Митьке. Тот неумело пожал протянутую ему руку.
— Когда же поедем рыбалить? — спросила, запрокидывая голову, щуря глаза.
— Хучь завтра. Обмолотились, теперича можно.
— Обманешь?
— Ну, нет!
— Рано зайдешь?
— До света!
— Буду ждать.
— Приду, ей-богу, приду!
— Не забыл, в какое окно стучать?
— Найду, — улыбнулся Митька.
— Я, наверное, скоро уеду. Хотелось бы порыбалить.
Митька молча вертел в руке заржавленный ключ от баркаса и смотрел ей в губы.
— Скоро? — спросил Боярышкин, рассматривая на ладони узорную ракушку.
— Сейчас поедем.
Она помолчала и, чему-то улыбаясь, спросила:
— Ведь у вас какая-то свадьба была?
— Сестру выдавали.
— За кого же это? — И, не дожидаясь ответа, улыбнулась непонятно и коротко. — Приходи же! — Снова, как тогда, в первый раз, на террасе моховского дома, улыбка жиганула Митьку крапивным укусом.
Он проводил девушку глазами до лодки. Боярышкин, раскорячившись, сталкивал лодку; Лиза с улыбкой смотрела через его голову на Митьку, игравшего ключом, кивала ему головой.
Отъехав саженей пять, Боярышкин спросил тихо:
— Что это за молодчик?
— Знакомый.
— Друг сердца?
Митька, слышавший их разговор, за скрипом уключин не расслышал ответа. Он видел, как Боярышкин, налегая на весла, откидываясь, засмеялся, но ее лица не видел: она сидела к нему спиной. Сиреневая лента стекала со шляпы на оголенный покат плеча, дрожала от бессильного ветра, таяла, дразнила Митькин затуманенный взгляд.
Митька, редко ходивший рыбалить удочками, никогда не собирался с таким рвением, как в этот вечер. Он наколол кизяков и сварил в огороде пшенную кашу, наскоро перевязал отопревшие завязки крючков.
Михей, глядя на его приготовления, попросил:
— Возьми меня, Митрий. Одному неспособно.
— Управлюсь и один.
Михей вздохнул.
— Давно мы с тобой не ездили. Теперя подержал бы сазаника эдак в полпуда бы.
Митька, морщась от пара, бившего из чугуна с кашей горячим столбом, промолчал. Окончив сборы, пошел в горенку.
Дед Гришака сидел у окна; оседлав нос круглыми в медной оправе очками, читал Евангелие.
— Дедушка! — окликнул Митька, подпирая плечом притолоку.
Дед Гришака лупнул глазами поверх очков.
— Ась.
— Разбуди меня после первых кочетов.
— Куда в такую спозаранку?
— Рыбалить.
Дед, любивший рыбу, для видимости запротивился:
— Отец говорил — конопи молотить завтра. Нечего баглайничать. Ишь, рыбалка!
Митька оттолкнулся от притолоки, схитрил:
— Мне все одно. Хотел бы рыбкой покормить деда, а раз конопи, — значит, не пойду.
— Погоди, куда ж ты? — испугался дед Гришака, стаскивая очки. — Я погутарю с Мироном, пойти уж, что ли. Рыбки посолонцевать неплохо, завтра вокат середа. Разбужу, иди, иди, дурак! Чему скалишься-то?
В полночь дед Гришака, придерживая одной рукой холстинные портки, другой, державшей костыль, щупая дорогу, спустился по порожкам. Проплыл по двору до амбара белой трясучей тенью и концом костыля ткнул сопевшего на полсти Митьку. В амбаре пахло свежеобмолоченным хлебом, мышиным пометом и кислым, застоявшимся, паутинным запахом нежилого помещения.