Горшочек варил, мама ела, горшочек варил. Мама ела и полнела, и просила горшочек перестать…
Но слов-то, которые останавливали горшочек, она не знала.
Ее стройная дочка знала эти слова. Однако дочка была в школе, изучала теоремы и томаты, и генералов, любивших томаты. А горшочек варил. А мама ела. А каша кипела, переваливаясь через край. Он так и варил — и в следующем абзаце, и в последующем. И вскоре пол кухни покрылся кашей, и столы покрылись кашей, и стулья. Потом кашей покрылась плита, потом спальня, в которой горел свет, да только каша его потушила. В городе стало темно.
А горшочек занимался тем, чем обычно занимаются горшочки.
Каша начала затекать на мощеные тротуары, на потрескавшиеся лестницы. Скоро сладкой кашей покрылся соседний дом и ближняя улица: ее парикмахерская и портняжная, и пекарня. И соседи сидели на тротуаре, и ели печенья, и хлеб, и вкусные пироги, все покрытые кашей. А пекарь говорил: «Кушайте, кушайте!» Пока его кубышка не наполнилась кашей.
Сладкая была каша.
Она поднялась до ветвей березы, до обледенелых ветвей, и птицы садились на них, и плавали, и купались. И ели. И собаки тоже плавали и ели. И куры, тихо кудахтая. А после стали тонуть. Все умоляли горшочек остановиться, и все ели.
Никто его остановить не смог.
Только один дом и остался не накрытым сладкой кашей по самую его медную крышу. Только один. Все соседи сидели на крыше и ели, свесив ноги в кашу. Ногам приходилось туго. Вытянуть их из каши было трудненько, но соседи вытягивали. В конце концов. И тут девочка возвратилась из школы. Маленькая девочка, плывшая по каше на двух больших книгах. Она как закричит: «Стой, горшочек, стой!» Все горожане посмотрели друг на друга и покачали головами.
Таким я помню мое детство. Сначала мечты об изобилии, да; а потом — потом мне пришлось прогрызаться сквозь время, возвращаясь назад.
Тут начинается вторая история: восемнадцатилетней крестьянки Тальи, и ее мужа, офицера Белой армии, и их малышки-дочери шести месяцев отроду. Они гуляли с коляской по улицам Одессы и ели на Дерибасовской шоколадные плюшки. Он купил ей зонт, она учила французский. На седьмой месяц переменилось правительство. Офицеру Белой армии пришлось бежать, потому что цвет его мундира оказался политически некорректным. А может быть, в нем и что-то еще некорректное было. В общем, бежал он из этой истории. А Талья осталась — с малышкой-дочерью семи месяцев отроду.
На восьмой месяц правительство перекрыло границы. Талья начала шить голубые платья, чтобы было на что купить молоко. Шила день и ночь для оперных певиц, приходила после спектакля за сцену, снимала мерки, рассыпала комплименты, снимала мерки. Они ее любили. Талья шила, опера пела, в горшочке варился суп, малышке-дочери исполнилось девять месяцев.
На десятый месяц правительство прекратило завозить в нашу губернию продукты. Месяц получился нетрудный. Опера еще не закрылась, публика еще посещала ее. Но вскоре публика начала исчезать с наших улиц. Публика думала, что сможет найти еду в соседних деревнях. А еды не было даже в самых отдаленных, однако публика об этом не знала. Вот и умирала по пути. Границы же оставались закрытыми. И на столе еды не было, и самого стола не было, и не было еды даже в горшочке. И в животах у всех заурчало, а после перестало и урчать.