Ничего не понимая и пока еще вовсе не осознавая всей сложности своего положения, Богусловский переводил взгляд с насупившегося лица Владимира Васильевича на доброе, открытое лицо следователя. Стоял он посреди кабинета растерянно, похожий более не на начальника штаба отряда, а на недотепу-недоросля, ошарашенного какой-то новостью и пытающегося осмыслить ту новость.
Тягучую паузу прервал Оккер.
— Скрывал я от тебя, Михаил Семеонович, что следствие по твоей поездке с учеными началось. Давно началось… Скрывал оттого, что просили, — кивнул на следователя. — К тому же вполне надеялся на благоразумный исход: разберутся по чести и совести, тебя и трогать не станут.
Холод пополз к сердцу. Перехватило дыхание. Богусловский понял теперь причины столь неожиданных распоряжений Оккера о срочных выездах на границу, в комендатуры или на заставы, хотя он, как начальник штаба, не видел никакой необходимости в тех поездках, а тем более их срочности. Он только теперь понял причину того, почти неуловимого изменения в отношениях к нему подчиненных, по поводу которого недоумевал и первооснову которого искал в своем поведении, в своем отношении к работе; понял он теперь и причину откомандирования Васина в Алма-Ату, и то, отчего Васин, с кем свои отношения Богусловский считал вполне дружескими, не зашел попрощаться, чем весьма его тогда обидел, — теперь ему на многое открылись глаза, но он пока еще представлял свое положение всего лишь нелепым…
Следователь тем временем прервал Оккера. Мягко, но категорично:
— Прошу вас не информировать подследственного о ходе следствия. Очень настоятельно прошу.
Богусловский напружинился. Лицо следователя, вся его мешковатая фигура, его добренький голос вдруг стали для него омерзительными, ненавистными.
— Да как вы смеете?!
— Согласен, пока не вполне смею, — совершенно не меняя доброжелательности тона, ответил следователь. — Посмотрим халат, тогда. — И вдруг спросил резко: — Вы не распарывали его?! Не перепрятали золото?!
— Какое золото?! — невольно вырвалось у Богусловского, а память вмиг выхватила из недавнего прошлого и ту растерянность, какая вдруг возникла у устроителей митинга, когда поднялись на помост мужчины с халатами в руках; ту поспешность, с какой дано было пояснение на его, Богусловского, вопрос, отчего тяжелы полы халата; вспомнился и тот восторг, с каким Анна приняла известие о пулях-амулетах, — все это навалилось кучно, и ощутил наконец Богусловский опасность момента.
Усилием воли приглушил обиду и гнев, ибо, не видя за собой никакой вины, знал, что следователю нужны не эмоции, а убедительные доказательства невиновности.
— Халат мне преподнесен на митинге. В полы зашиты пули-амулеты. Для обережения от других, роковых пуль… Я сам их щупал.
— Если амулеты — дело, безусловно, примет иной оборот. — И вновь неожиданный и резкий вопрос: — Так вы, утверждаете, видели те пули?
— Пощупал. Там, на митинге. Потом коновод убрал в переметку. Дома Анна, жена, повесила со своими платьями. Подарок все же памятный…
— Ясно, — проговорил следователь, хотя по тону, каким было сказано это «ясно», было совершенно понятно, что он не верит Богусловскому. — Ясно, ясно…