Палаты Борецких на Великой улице Настасья раньше видела только снаружи, и нечасто – избегала проезжать через враждебный кусок города. Домина был огромный, белокаменного сложения, в два житья. Въехав в раскрытые ворота и тяжело ступив на землю, Григориева с любопытством огляделась.
Двор был вдвое шире, чем ее собственный, челяди – впятеро, но удивительно показалось не многолюдство, а то, что все вели себя нескорбно: бегали, орали, что-то разгружали. С улицы один за другим влетели трое конных на взмыленных конях, побежали в дом. Будто не к поминкам готовятся, а к войне.
Наверху, в тереме, было еще чуднее.
Борецкая не выла и не рыдала, а сидела в большой пустой зале (на стене только большой образ Спаса), во главе длинного стола, тоже пустого. По обе стороны не родня, не зареванные бабы, а бояре, житьи люди, купцы, попы из Неревских приходов – те, кто за Марфу горой. Был там и дьяк веча Назар, так неловко прислуживавший Настасье на великокняжеском гостевании.
Что за притча?
– А, Настасья. Хорошо, что пожаловала, – сказала Борецкая, не согнутая горем, а наоборот, будто распрямившаяся и еще больше ожелезневшая.
– Только узнала про Федора – сразу к тебе. – Григориева вынула из рукава мокрый платок, поднесла к глазам, нажала – потекли капли. – Скорблю о твоей утрате.
Марфа усмехнулась. Ее глаза были сухи, неистовы.
– Скорбят по скорбящим, а мой Федюша отскорбелся. Освободился из Иродовой неволи. Ныне он у Государя Небесного.
Она перекрестилась – остальные последовали ее примеру. Настасья подумала – креститься или нет. Не стала. А то получится, что это и она Ивана Васильевича считает Иродом. Донесут наместнику Борисову. Ни к чему оно.
– А я знала. – Голос у Борецкой был трепетный, но не от слабости – от сдерживаемой силы. – С рассвета ждала черной вести. Ночью мне сон был. Пал с неба сизый сокол, пронзенный стрелой, ударился оземь, и из того места выросла купина – кипенный цвет. Сон этот вещий.
У тебя других не бывает, подумала Григориева, сочувственно кивая.
– …Про сокола я сразу поняла: сгинул мой Федюша. А про купину сначала было не в разум, но потом и это открылось. То возрожденный Новгород, вновь расцветший, белым цветом благости увенчанный!
Непохоже было, что Марфа собралась в монастырь. Да и горевать она была явно не настроена, а, кажется, вознамерилась взяться за старое. Поэтому и Настасья показное соболезнование с лица стерла, оперлась на посох, прищурилась.
– Что это тебе всё птицы снятся? Курятину на ночь ешь?
Борецкая насмешку будто не услышала:
– Вот что я тебе скажу, Юрьевна. Довольно ты похозяйничала в Новгороде, побаловалась, себя потешила. Отныне по-иному пойдет. Кончилась твоя воля.
Сидящие одобрительно загудели. Тут подобрались сплошь лютые григориевские вороги, один к одному. Вечевой дьяк Назар, чернильная кровь, по-козлиному взблеял:
– Зажда-а-ались, матушка. Моченьки нет!
– Какая такая воля? Что ты несешь, Исаковна? – спокойно ответила Настасья, разглядывая присутствующих и мысленно отмечая тех, кого не ожидала здесь увидеть. – Есть избранный посадник, он и решает.