Ганин только разевал рот, как рыба, выброшенная на берег, и ничего возразить не мог…
— Ну, пока все, мне пора! Остальное посмотрю в следующий раз. Думаю, если выставка пройдет успешно, все твои картины раскупят на «ура» и твой чердак опустеет. — Никитский решительно схватился за раму и… Но портрет поднять не смог! Картина была довольно большая, в натуральную величину, но и Никитский имел атлетическое телосложение и кулаки чуть ли не с половину головы Ганина! — раньше он, насколько помнил Ганин, профессионально занимался боксом, тяжелой атлетикой, а в молодости воевал в Афганистане… — Что за черт, Ганин?! Он что у тебя — приклеенный!? — сконфузился Никитский, и в его обычно холодных, бесстрастных, «волчьих» глазах появилось чувство недоумения и гнева. Он был не из тех, кому кто-то или что-то отказывает!
— Сейчас, сейчас, — затараторил Ганин, — сейчас, Валерий Николаевич! Позвольте мне, я попробую! Может, вы не так взяли его…
Ганин подошел к портрету, быстрым движением вытер слезу со щеки и так же быстро поцеловал дешевенькую деревянную раму, послав мысленный сигнал «Прости, так надо!», а потом взял картину и… легко поднял ее!
— Фантастика… — прошептал Никитский, пропуская Ганина с картиной вперед.
…Уже в комнате Никитский, не откладывая дела в долгий ящик, выписал Ганину чек на двадцать миллионов рублей, а Ганин тем временем чуть не плача упаковывал картину в бумагу, которая у него хранилась в шкафу как раз для таких случаев. Ему при этом казалось, что он кладет в гроб горячо любимого человека…
«Не плачь!» — вдруг вспыхнула в его сознании, как молния на темном предгрозовом небосводе, мысль. И не успел Ганин удивиться, как тут же полыхнула вторая: «Мы снова будем вместе!» И больше ничего…
— Ну что, Ганин, держи свой первый гонорар, — протянул Никитский Ганину чек и похлопал по плечу. — Дотащи мне ее до машины…
Ганин выволок картину на улицу. Солнце уже почти село. Остались светлыми только кроваво-красные облака на горизонте, а все остальное — и раскинувшие хищно в разные стороны ветви деревья, и крыши соседних домов, и телеграфные столбы — превратилось в темные силуэты на фоне еще светлой полоски на линии горизонта. Ганин залюбовался этим зрелищем, он обожал его и про себя называл «театром теней» — в эти предрассветные или предзакатные минуты весь мир как будто превращался в черные тени, в декорации к какой-то мистической картине, и это возбуждало в Ганине его творческое воображение, мотивировало его писать… В самом деле, что может быть более притягательным для Художника, в самом широком смысле слова, чем запечатлеть эту красоту навечно на холсте, на бумаге… — открыть окно в неведомый мир и, окунувшись в этот мир самому, приобщить к нему других, а может быть, и впустить этот мир — в наш…
— Ну что ты там зазевался, Ганин! — недовольно крикнул Никитский, уже сидя за рулем. — Давай клади картину на заднее сиденье, мне уже пора! Ехать еще минут сорок — не меньше…
Голос Никитского вывел Ганина из эстетического ступора, и он выполнил, не без сожаления, то, что ему говорили.