Я решил идти на хутор лишь после того, как осмотрю здесь все, и пошел по аллее. Черт знает какой дурак надумал насадить в таком мрачном месте ели, но это было сделано, и парк, которому было никак не меньше сотни лет, был ненамного приятнее, чем известный лес у Данте. Ели, толстые — двоим не обхватить, — подступали к самым стенам дворца, заглядывали лапами в окна, возвышались сине-зелеными конусами над крышей. Стволы их затянула седая борода мхов и лишайников, нижние ветви свисали до земли, словно шатры, и аллея напоминала узкое межгорье. Лишь у самого дома виднелись кое-где хмурые, темные от дождя, почти голые исполины липы и один кряжистый дуб, видимо, заповедный, потому что возносил свою вершину на несколько саженей выше самых высоких елей.
Ноги мои бесшумно ступали по хвое. Слева потянуло дымком, и я пошел на запах. Вскоре деревья расступились, чтоб открыть столь же заросший флигель с проваленным крыльцом и заколоченными окнами.
«С полверсты будет до дворца, — подумал я. — Если, скажем, хозяев надумают резать — здесь не услышат, хоть пали из орудий».
У самых окон на двух кирпичах стоял чугунок, и какая-то седая горбатая женщина помешивала в нем ложкой. Наверное, во флигеле дымили печи, и потому хозяева до поздней осени готовили еду на свежем воздухе.
И снова зеленый мрак аллеи. Я очень долго шел по ней, пока не добрался до того места, где мы проникли в парк. Здесь виднелись свежие следы нашего возка, и ограда, чугунная, витая, удивительно тонкой работы, была повалена, разбита на части и отброшена в сторону. Сквозь ее завитки проросли березки. А за оградой (тут аллея поворачивала влево и тянулась неизвестно куда) лежала бурая необъятная равнина с редкими скрюченными деревьями, огромными каменными глыбами, зелеными окнами трясины (в одно из них мы, видимо, вчера едва не угодили, и я похолодел от ужаса).
Одинокая ворона кружилась над этим гиблым местом.
…Когда я под вечер вернулся с хутора домой, я был так измучен, что едва смог взять себя в руки. Мне начинало казаться, что это навсегда: эти бурые равнины, трясины, полуживые от лихоманки люди, вымирающий от старости парк — вся эта безнадежная и все же родная земля, над которой днем тучи, а ночью светит волчье солнце или льет бесконечный ливень.
Надежда Яновская ожидала меня в той же комнате, и снова было то же странное выражение на ее перекошенном лице, то же безразличие к одежде. Лишь на столе, где стоял поздний обед, были изменения.
Обед был самый скромный и не стоил хозяйке ни полушки, потому что все явства были из деревенских продуктов. Только на середине стола стояла бутылка вина, но и оно, видимо, было из своих погребов. Все же остальное было просто фейерверком цветов и форм. Посредине стояла серебряная цветочная ваза, и в ней — две желтые ветки клена, рядом с нею, но, наверно, из другого сервиза, — большая, тоже серебряная суповница, серебряная солонка, тарелки, блюда. Однако меня удивила не сервировка, тем более что вся посуда была разрозненной, темной от старости, кое-где немножко помятой. Удивило меня то, что она была старинной местной работы.